Это была последняя капля. Я окончательно покинул орбиту влияния матери и лишился ее расположения, низвергнутый в холодные туманные сферы, отведенные для родственников, которые нами пренебрегли, разочаровавших нас друзей, людей не того круга, прихожан, одевавшихся неподобающе, простаков, невротиков, разведенных, принявших протестантство, – короче, тех, кто так или иначе не удовлетворял высоким стандартам нашей семьи. Оставались, конечно, общие праздники, дни рождения, похороны, свадьбы, но в воздухе каждый раз висело напряжение, и нам с матерью нечего было сказать друг другу. Не стало ни обмена улыбками, ни любящих взглядов, ни понимающих кивков. Мы больше не посмеивались над глупостью знакомых, не перемывали косточки тому или иному священнику. Ни разу больше мы не проводили часы за желтым кухонным столом, рассуждая о преследовании католиков в Ирландии, природе греха и о том, сколько чудес нужно, чтобы стать святым.
Когда приближаешь человека к себе, впускаешь его к себе в душу, как я был внутри матери или она внутри меня, когда открываешь для него самые тайные свои уголки, где ты слаб и беззащитен, то потом бывает очень больно осознать, что этот человек – твой враг. Ты отшатываешься с отвращением и спрашиваешь себя: «Как я мог?» Возможно, ненависть представляет собой некую психологическую разновидность рвотного рефлекса, особый механизм, присущий только человеку, предупреждающий о нарушении наших самых интимных внутренних границ. «Это не мое, оно чужое, уберите его из меня!» Ну и конечно, ненависти, как и любви, приходится учиться. К несчастью, ей научиться легче. У меня был идеальный учитель.
Нам потребовались годы, чтобы выработать приемлемую дистанцию и заключить что-то похожее на перемирие. Мы поглядывали друг на друга с опаской, словно незнакомцы, которые уже раз сделали ошибку, доверившись друг другу. Даже спустя двадцать лет после того, как я покинул дом матери и вырвался из ловушки ее любви, меня преследует ее критический взгляд и инстинктивный страх разочаровать ее – как фантомные боли в ампутированной конечности.
Я позвонил в больницу, чтобы справиться о приемных часах, с таким чувством, будто сам записываюсь на тяжелую операцию. Мне казалось, что это я умираю.
По пути я вспоминал последний визит Лоры и думал об архетипах. Мне было все равно, о чем думать, лишь бы отвлечься от предстоявшей встречи с матерью и неизбежной сцены. В голову пришел эксперимент по подсознательному внушению, который когда-то проводился на железнодорожной станции. На платформе было тихо и спокойно – везде, кроме одного небольшого участка, на котором люди почему-то переходили на быстрый шаг. Было установлено, что покрытие в том месте было более гибким, чем в остальных, и пружинило под ногами. Точные датчики могли измерить частоту вибрации, не воспринимаемую человеком сознательно. Оказалось, что пассажиры просто-напросто старались попадать в такт этим колебаниям, сами не сознавая, что делают, – так же, как мы невольно начинаем отбивать ногой ритм звучащей танцевальной мелодии. Юнговскне архетипы представляют собой примерно то же самое: подсознательную хореографию. Я мог лишь предположить, что Лора каким-то образом оказалась подчинена своему подсознанию и попала под власть архетипов. В таком случае мне следовало помочь ей их идентифицировать. Разобраться в структуре своего невроза – значит победить болезнь. Познакомься с призраком поближе, и он испарится. Теперь, глядя назад, я ужасаюсь своей самонадеянности и мысленно морщусь, вспоминая те жалкие попытки.