Он лежал в кресле рядом с матово-белым закрытым цилиндром, где дремал, плавая в целебном растворе, измученный перевязками и уколами голый Иоганыч.
Глотая слезы, Михаил Антонович переводил глаза с выпуклой крышки цилиндра на лицо Юрковского, черное как уголь, и на лицо Быкова, почти целиком закрытое темными очками-консервами.
— Не плачь, Михаил, — повторил Юрковский, — лучше еще раз настройся на Голконду…
Алексей Петрович Быков снял очки, когда тонкое и настойчивое «ту-ут, ту-ут, ту-ут» наполнило рубку.
— Маяки, — прошептал он жмурясь. — Наши маяки!..
«Ту-ут, ту-ут, ту-ут…»
— Мог бы ты, Михаил, идти по этим пеленгам? — шептал Юрковский. Острая, ликующая гордость сверкала в его провалившихся глазах.
— Ну конечно… Ну конечно же! — Толстый штурман тер щеки, а слезы, все такие же крупные и обильные, падали на пульт управления. — Да не то что я — любой новичок сможет!.. Да надень ты очки, Алексей! — страдающим голосом закричал он вдруг. — Опять ослепнуть хочешь?..
«Ту-ут, ту-ут, ту-ут», — неслось в пространстве. Над уходящими в бездну пустынями, болотами, над багровыми тучами, над разбитыми кораблями, над изувеченным «Мальчиком», над безвестной могилой Богдана, над вечно грохочущим жерлом Голконды…
— До «Циолковского» осталось полторы тысячи километров, — сказал Михаил Антонович и полез наконец за платком.
— Не смей плакать, Михаил, — шептал Юрковский. — Дело сделано… Мы… не могли сделать… больше… Но дорога теперь открыта. А мы вернулись. Быков… я… и Гриша.
Быков снова надел очки.
«Ту-ут, ту-ут, ту-ут», — пели далекие маяки — плакали, ликовали, звали…