Новая Инквизиция (Щёголев, Точинов) - страница 185

Он ткнул шокер сучке под ребра, сзади и сбоку – сразу же, как шагнула за порог комнаты. Пока не успела увидеть стол с инструментом и рвануть в бега. Не было ничего. Ни дрожи, ни судорог. Стояла, как стояла – а потом отпрянула в сторону, развернулась. Сломался?! Фикус даванул кнопку. Между штырьками с треском замелькали разряды. Он метнулся вперед, замахнулся кулаком, отвлекая внимание – и снова тыкнул – снизу, исподтишка, незаметным ударом, каким бьют в подворотнях финкой в брюхо. Ничего.

Шокер вмялся в живот. Гадина зашипела от удара – и все. Резиновая она, что ли? У лица мелькнула рука – скрюченные пальцы, длинные когти… У-у-у, тварь… Фикус отпрыгнул назад, полез в карман за ножом…

Не успел. Второй выпад твари – и когти пробороздили по его щеке, почти по тому же месту. По едва поджившим царапинам.

Фикус взвыл. Боль ослепила. Рванулся вперед. Когти полоснули выше, метясь в глаза. Он не почувствовал – ударил, и еще, и еще – кулак уходит в мягкое, под другим что-то трещит (ребра?) – девка хрипит – ага! не любишь!!! А в рожу? Нравится?! Получай!!

Она прижимается, не дает размахнуться, когти уже не отрываются от его лица, – терзают лоб, щеки, ухо… Кровь заливает глаза. Он орет от боли и вцепляется в поганую харю, пытается выдавить глаз и промахивается. Перчатка мешает, но пальцы Фикуса цепляют за губу, лезут в рот, разрывают щеку. Челюсти смыкаются на его пальцах, и это больней всего, фаланги трещат и крошатся, Фикус рвется из зубов, забыв обо всем – и выдирается, теряя перчатку, а с ней кожу и мясо с пальцев, и… О-у-ё-о-о-о!!!

Нога в белой кроссовке бьет его в пах, и кажется, что там не осталось ничего, все разбито, раздавлено, расплющено в лепешку. Боль оглушает, парализует. Фикус падает на колени, потом на бок. Сучка отступает на полшага, хватает не глядя что-то со стола, и это что-то летит ему в голову…

Мгновения тягуче растягиваются, Фикус видит: переворачиваясь на лету, к нему приближаются маленькие тиски, и думает, что надо поднять руку и отклонить их полет, но руки не слушаются, руки вцепились в пах, и он успевает вспомнить, что собирался медленно-медленно, по пол-оборотика, раздавливать в тисках большие пальцы мокрощелки, только большие, для других он пригото…

Удар. Мир взорвался с ослепляющей вспышкой.


С ней что-то происходило, но она не понимала – что. Казалось, ушедший внутрь электрозаряд продолжал там, внутри нее, свою страшную работу – что-то рвалось на части, что-то скручивалось и вытягивалось, что-то сгорало без остатка. Но – взамен появлялось что-то новое. Кровь текла по лицу, кровь была повсюду. Два сломанных передних зуба царапали язык – но, странное дело, не болели. Она шагнула вперед – слепо, невидяще, споткнулась о лежащего под ногами человека. Переступила, шагнула дальше. Все вокруг потеряло естественные цвета и окрасилось в разные оттенки красного – она с трудом различила багровый телефонный аппарат на фоне ярко-алой стены… Бумажка, где бумажка с его телефоном? – она не знала, не помнила, и пыталась вспомнить, куда ее засунула – вместо этого вспомнился четко и ясно мельком виденный номер… Пурпурные цифры на аппарате расплывались, она не могла их разобрать, и просто отсчитывала, находя нужную. Ее красные пальцы никак не попадали в прорези диска – и были красными по-настоящему, красными от крови… Номер как-то набрался, словно сам собой, что-то шипело и потрескивало не то в ее мозгу, не то в трубке, потом зазвучал его голос, она хотела крикнуть: Тимофей! – и осеклась, его зовут не так, и она кричала что-то еще, что ей плохо, и она совсем одна, и ей страшно, и сейчас она умрет… На очередной фразе она поняла, что кричит в никуда, что трубки в руке нет, трубка беззвучно развалились на части, и острые осколки пластмассы впились в ладонь, потом – сразу, без перехода – у самого лица пол, красный паркет, – и на нем расползается лужа рвоты, тоже красной – а желудок старается выпасть туда, в эту лужу, и близок к успеху. Потом – опять без перехода – она стоит у зеркала – бледная, странно спокойная, от всего отрешенная – и механически водит по лицу влажной тряпкой, стирая кровь, и разбитым губам не больно, и разорванной щеке тоже, и оказывается, что она вовсе не порвана, там тянется к уху старый шрам, совсем бледный, откуда он взялся, никогда не было, ты ведь знаешь, деточка, говорит Жозефина Генриховны, так бывает со всеми, кто много смеется, и сама хохочет, и хохот напоминает воронье карканье, и хохочущее лицо нависает над ней – там, в зеркале. Появляются другие лица, много, их оскаленные рты сливаются в одну огромную пасть… Пасть скалится на нее, и она тоже скалится, и становится частью этой пасти, и пасть поглощает ее. Зеркало рассыпается.