Дверь распахнулась, задрав заплесневелый коврик, и я впервые увидела Моджо. Я не смела обернуться – выражения лиц родителей вполне могли бы превратить меня в соляной столб. Ко мне протянулась тонкая рука с миндалевидными ногтями, выкрашенными темно-красным лаком. Я сгребла ее своей толстой коричневой лапой – связка длинных палочек, обернутая шелком цвета слоновой кости, – и застыла. Я не столько пожала эту руку, сколько просто ее подержала. Роскошная, но растрепанная грива Моджо спускалась волной, прикрывая один глаз с тяжелым веком, и падала ему на плечи. Да, Мод-жо – парень. Ну, почти. Очень убедительный трансвестит – только вблизи различались слабые намеки на мужественность, еще державшиеся в его длинном худом теле. На нем красовалось древнее атласное кимоно и розовые бархатные тапки. Я помолилась, чтобы мои родители остались при первом впечатлении – пока я мягко не поведаю им правду. Пусть лучше думают, что я живу с проституткой, чем с трансвеститом.
Пыхтя из-под седеющих усов, словно морж, папа вынес из машины коробки и сумки, а я оттащила рюкзак и громадный саквояж в коридор. Мама дрожащими руками разгрузила пакеты с едой и полуфабрикатными замороженными булочками. Я, сказать по правде, сомневалась в наличии кухни – о холодильнике не говоря. Впрочем, родителям хватило впечатлений от коридора. Дом их явно не поразил. Я не стала просить Моджо нам помочь. Это неуместно. Как просить у Папы Римского презерватив. Моджо просто был – в буддистском смысле. Наконец вещи перенесли. Я поцеловала моих дорогих (да, да, понимаю, но что тут говорить?) – «пока-пока», получила огромный фруктовый пирог в фольге, политый мамиными слезами, и храбро помахала им вслед. Они удалились – словно парочка из «Когда дует ветер» Реймонда Бриггса, а я осталась – Фунгус [9] в женском варианте.
Развернувшись к Моджо, вынырнувшему из грязного дверного проема, я поинтересовалась:
– Так Джейми дома?
– Нет, дорогуша, нет. Ускакала по магазинам, но это ненадолго. Давай пока выпьем чаю и поболтаем обо мне.
Мы плюхнулись на необъятный полуразвалившийся диван, подняв тучу пыли, – пружины сказали «блимм». Усевшись в позу а-ля Марлен Дитрих [10] на грязные бледно-желтые подушки, Моджо принялся грузить меня историей своей жизни. В какой-то момент я все-таки приготовила чай в жуткой кухне (к несчастью, она существовала), ибо с Моджо дух бодр, плоти же пофиг. Мы пили черный чай – он внушал больше доверия.
Моджо, урожденный Мухаммед Икбал, двадцати пяти лет, оказался лишенным наследства сыном Джаханзаба Икбала, выдающегося местного адвоката. Я поразилась: семейство Икбалов – столпы нашего почтенного общества. О мистере Икбале-старшем говорил весь Брэдфорд: выбился на самый верх – западных взглядов, современный, большая шишка в местном совете и вечно на страницах «Телеграф энд Аргус» с разнообразными заезжими знаменитостями. Его жену Шахин, само воплощение изысканности, временами видят на приемах в платьях невыразимой элегантности, ее лицо в обрамлении небрежно струящегося шифона дупатты