В комнате, где он работает, есть лишь самое необходимое для жизни: кровать, полог которой он задергивает, чтобы защитить себя от холода и света, одеяло, валик, пять подушек, дубовый стол под сукном, стул, картины, над которыми он трудится. На окнах – четыре зеленые шторы, а на стене – зеркало, в которое он смотрится. Он переходит от кровати к столу, от стола к окнам, от окон к зеркалу и дальше по кругу, пока не останавливается перед мольбертом и не принимается писать. Зачем он пишет себя? От скуки? Из беспокойства? Чтобы лучше понять?
На одном из автопортретов он сначала изобразил себя со своими орудиями: кистью и муштабелем. Затем стер их и сложил себе руки, как складывает их человек, томящийся в ожидании. Но разглядел в своих глазах живость, одну из тех искорок, что сопровождают улыбку, сразу перед ней или сразу после нее. Что-то его позабавило. Он только что пошутил или собирался пошутить и уловил мимолетность этого движения, не без удовольствия показав, что живопись может схватить на лету столь тонкий оттенок всего лишь цветным пятном над верхней и под нижней губой на нескольких белых волосках. И сразу же подписал картину.
На другом автопортрете того же года он показал себя без всякого выражения. Глаз, в который он вглядывается, хорошо освещен дневным светом из окна, но он безразлично покоен. Рембрандт по-прежнему здесь, дородный, живой, но он перестал быть одержимым. Потолстел, двойной подбородок уже не спрячешь. Он, рисовавший, гравировавший, писавший себя сотню раз за сорок лет, сначала как наблюдателя драматических сцен, затем как объект изучения тех движений души, которые он мог уловить перед зеркалом, – удивленный, высокомерный, насмехающийся, нищий, вопиющий в пустыне улицы, благородный молодой человек, развратник, пьяница, инквизитор, и все это в одеяниях роскоши или в рабочем костюме, даже король, восседающий на троне среди своего семейства; он искал себя во всевозможных видах, ужимках, состояниях, которые были основной темой живописи на всех этапах его жизни и искусства; и теперь, в самый трудный момент существования, в момент приближения конца, он не мог оставить это изучение. Но потерял всякое желание драматизировать свой образ. Раз он готовит себя к уходу, нужно подготовить к этому и остальных. Тогда, в день окончательного воцарения молчания, остальные подумают, что он по-прежнему здесь, пишет.
Привел ли он в порядок свои дела? И какие дела? У него больше ничего не было. Все принадлежало Обществу Титуса и Хендрикье, но они оба умерли. Корнелия унаследует его пожитки. Картины, находящиеся в доме, перейдут к его дочери, наследнице Хендрикье, и невестке, наследнице Титуса. Нет нужды диктовать завещание.