Долгов рассказывал о голоде, тридцать третьем страшном годе.
– Даже Кубань, нашу житницу, растащили по зернышку, тогда-то я и сбежал из детдома, – ну, малец, понятия никакого. Помню, добрался до Майкопа, там еще стоял собор неразрушенный, громадный такой, красный. Сперва я милостыню просил у церковного ящика, рядом с монашкой, которая свечками торгует, а потом она меня стала гнать, и я уж на паперть перебрался: играл на ложках, песни пел – на веселье-то больше заработаешь.
– Какие же песни, не помните?
– Да разные… «Как на кладбище Митрофановом отец дочку зарезал свою…» Ну, эта – на жалость била, а то еще, вот, частушки помню:
– Скажи-ка, Манечка, Клавочке, Когда уйдут меньшевики?
А Манечка, значит, отвечает:
– Ты не кумекай, не кукарекай, А то придут большевики.
Чепуха, конечно. Но на ложках я здорово играл, потому, наверно, и подавали…
У него и сейчас маленькие, оплывшие глаза заблестели весело, он не жаловался, а подсмеивался над собой, прежним, нищим мальцом, одетым в рваную женскую кофту длиной ниже колен, ах, как знобко было, наверное, на осеннем ветру, на холодных, совсем не гулких камнях соборной майкопской паперти выбивать чечетку босыми черными пятками.
Там-то он и попал в облаву, и пришлось назвать родственников – тетку и двоюродного, старшего братца.
У них он прожил с полгода, «крутил хвосты их волам», а потом опять сбежал, на этот раз – в Россию.
Но прежде того тетка рассказала: его мать засекли казаки, за то, что родила она пащенка от красного командира, от которого, кроме прозвища – «Пекарь», по давней его профессии, и имени – Степан, мало что осталось в памяти тетки; был этот Степан Пекарь пришлый: в семнадцатом году наехал откуда-то из Сибири, сказывали – с царской каторги. А потом сбил отец отряд в несколько сот клинков и гулял чуть не по всей Кубани, пока не зарубили его бежавшие к морю деникинцы, – об этом до тетки дошли только слухи.
Тетка ругалась: мол, и ты того же помета, бандюга…
Но сперва-то, совсем маленьким, он не у тетки рос, а взяли его к себе дед с бабушкой, спрятали от белого казачья. Они втроем, вместе – дед, бабка, внучек – и попали в тифозный барак.
Барак-то он уж и сам запомнил, хотя смутно: сизый воздух у раскрытого оконца, а за оконцем – ветка тополя, листы на ней только-только проклюнулись, все – в капельках клейкого пота, свернулись в трубочки. Жарко было в бараке. И помнит, на подушке – пятна крови.
Своей ли?.. Наверно, шла у него носом кровь. Он еще удивился – нет, не крови, а подушке: кажется, первый раз у него была подушка, и жалко стало, что измазал ее.