– Священная обязанность наша, – сказал он, – оборонять родину от нашествия тевтонов. Я не позволю смеяться над этим.
Я плюнул и отошел. Мы рассорились. Мной овладела зависть к золотым погонам, которых я не мог достигнуть из-за своего полуеврейского происхождения. Я примкнул к штатским, белобилетникам, к симулянтам, к тем, кто купил себе удостоверение о паховой грыже или о плоской ступне. Мы собирались в своем кругу, где-нибудь в маленькой кофейне, в глухих уголках парка. Там мы критиковали стратегические планы главного штаба и пели вполголоса куплеты: «Прежде я был дворником, звали меня Володей, а теперь я прапорщик, ваше благородье…» Говорят, что эту песенку сложили старые офицеры мирного времени, завидуя прапорщикам за их быстрое продвижение в чинах, на которое раньше надо было класть годы работы, лести, низкопоклонства.
Однажды на бульваре пьяный мастеровой запел эти куплеты. Офицеры возмутились. Один из них выхватил шашку и зарубил мастерового насмерть. Военно-окружной суд приговорил убийцу к двухдневному домашнему аресту и церковному покаянию. Монархические газеты напечатали его портрет на первой странице во весь рост, в сопровождении стихов, аттестовавших его как нового Ивана Сусанина. Многие тогда увидели извилистый нос, лукавые глаза и стан неестественной стройности. Офицера звали поручик Третьяков.
Выбежав от дедушки, я пошел прямо к Кипарисову. Я радовался заранее его умному, утиному лицу и большим спокойным рукам. Эти руки производили впечатление задумчивых, оттого что, разговаривая, Кипарисов медлительно шевелил пальцами. Они как будто думали вместе с ним, производя на свет спокойные, плавные мысли. И вдруг, сжимаясь в кулак, обрушивались последним неопровержимым ударом.
Невозможно было спорить с Кипарисовым: он не только отличался острым умом, но и обладал еще особым способом мыслить, который он назвал «методом». Этот метод казался мне похожим на ключ, который подходил решительно ко всем замкам, к несгораемым шкафам религии, философии, морали, политики. Ах, особенно политики! Я много дал бы за обладание этим ключом, ибо с ним можно было чувствовать себя легко в жизни, почти волшебником. Иначе говоря, Кипарисов представлялся вне всеведущим; и сейчас, идя к нему, я знал, что застану его за книгой, сочинением устрашительной толщины, окаймленным дебрями примечаний, и которое тем не менее Кипарисов без труда опровергает своим удивительным методом, покуривая махорку и улыбаясь с непобедимой насмешливостью.
Кипарисов сидел верхом на кухонном столе, заваленном рукописями, и играл в карты с хозяйским сыном. В пылу игры они меня не заметили. Это был «подкидной дурак». Лицо Кипарисова нахмурилось. Мне было знакомо это выражение мозговой напряженности. Очевидно, он проиграл, ибо крепко выругался и бросил карты, а мальчик, засмеявшись, принялся щелкать его по лбу, по великолепному высокому лбу, отшлифованному в умственных бурях. Тут Кипарисов увидел меня.