Усталость, отупение, безразличие овладевают мной. Меня не удивляет появление Тодорова, который уже успел разведать местность. Он объявляет, что наши окопы пусты: австрийцы вернулись в свои, а русские отступили куда-то в деревню.
Тодоров и Байер жмут нам руки. Мы обнимаемся. Они уходят. Мы глядим им вслед, они идут быстро, иногда они оборачиваются и машут руками.
Потом мы идем искать свою часть. Окопы пусты и разрушены. Нетрудно найти дорогу к нашим, она обозначена брошенными ружьями, паникой отступления, трупами. Мы добираемся к вечеру. Мы залазим в первую попавшуюся избу.
Вбегает Леу.
– А я думал, вас всех побило, – обрадованно говорит он. – И тут же мне: – Солдаты волнуются, целая буча, все из-за сахара – вместо сахара дают деньги. А чего с ними сделаешь?
Я не могу выбраться из состояния отупения, я ничего не могу сказать. Леу удивлен.
– Ты слышишь, Сергей? – говорит он.
– Колесник убит, – бормочу я.
– А! – говорит Леу и умолкает.
Потом робко:
– По все-таки, ты понимаешь, прямо бунт.
– Бунт?
Я вспоминаю, что в этом случае надо что-то сделать, но я не могу связать слов с действиями, ассоциативные пути заросли, они стали непроходимыми! Я чувствую одно: тоску, неуходящую тоску по Колеснику. Леу, огорченный, выходит.
По всей деревне стоит бабий крик. Солдаты дорвались до женщин. Хозяйка избы смотрит на меня с опаской. Она беременна, огромный живот натянул платье с такой силой, что на нем обозначились завитки пупка.
Степиков подходит ко мне. Он помылся.
– Сережа, – говорит он. – Пойдем жмать баб?
Я не отвечаю. Степиков подмигивает Куриленко, и оба уходят. Новгородов берет мою руку.
– Прощай, – говорит он, – я получил две недели в лазарет.
Я киваю головой. Прибегает денщик Нафталинцева.
– Ротный тебя зовет, – говорит он.
«А я его не замечал, – думаю я о Колеснике и иду к ротному. – Единственный друг. Он любил меня, его убили».
Вторичная волна злобы приходит ко мне ощущением удушья, дрожи пальцев, жажды действия. Я быстро вхожу к ротному. Полно офицеров из батальона. Здесь тоже говорят о женщинах.
Нафталинцев не замечает меня. Он развалился на лавке.
– Ах, дорогие мои, дорогие мои, – говорит он, хлопая себя по колену, – что вы знаете о любви!
Он снимает с головы стальной шлем.
– Вы видите, господа, – сказал он, проводя рукой по его выпуклостям, – совершенное подобие женской груди. Незаменимо в окопах.
Кругом дурно захихикали.
Тут Нафталинцев увидел меня.
– Идемте, дитя мое, – сказал он, взяв меня под руку и выводя на улицу. – Если бы вы знали, как мне надоели эти разговоры о трипперах, о презервативах! Где собираются несколько русских интеллигентов, там обязательно начинаются похабные анекдоты.