– Некогда мне, Тарас Ермилыч. Видишь: товаром торгую… – ответил Илюшка и посмотрел дерзко на хозяина. – И сюда пришел с своей музыкой.
– Ах ты, ежовая голова! И товара-то твоего на расколотый грош, а ты еще разговоры разговариваешь…
– Для нас и грош деньги, да другой грош мой-то потяжельше всей твоей тыщи будет.
– Ну, ну, достаточно. Этакой ты головорез, Илюшка… Савелий, возьми у него короб да унеси в горницу, а тебе, Илюшка, положенную сотенную бумагу.
– Много благодарны, Тарас Ермилыч, а только короба я не продаю: что в коробе – твое, а короб у меня заветный.
– Разговаривай: за заветное из спины ремень.
Илюшка уж не первый короб продавал таким манером разгулявшемуся Тарасу Ермилычу и прятал сторублевую бумажку в кожаный кисет с таким видом, точно он делал кому-то одолжение. Так было и сейчас. Подручный Савелий даже прищурился от досады, – очень уж ловок был пройдоха-вязниковец: и деньги возьмет да еще поломается всласть над самим Тарасом Ермилычем.
– Теперь литки, Илюшка, – шутил кто-то. – С продажей надо поздравить тебя.
– Не потребляем, – отвечал Илюшка, не удостаивая спрашивавшего даже взглядом.
– А ежели Тарас Ермилыч тебя попросит рюмкой водки?
– Скажу спасибо на угощенье, а выпить мою рюмку найдется охотников.
– Тебя не переговоришь, Илюшка: с зубами родился.
Появление Илюшки всегда сопровождалось подобными разговорами, – он умел отгрызаться, забавляя публику и не роняя собственного достоинства.
– Будет тебе ершиться, Илюшка, – уговаривал Тарас Ермилыч, – лучше разуважь почтенную публику…
– Што же, ваше степенство, я не спорюсь, – совершенно другим тоном ответил Илюшка, встряхивая своими кудрями и опуская глаза.
Злобин махнул платком музыкантам. Оркестр грянул проголосную русскую песню, одну из самых любимых. Илюшка совсем закрыл глаза, приложил руку к щеке и залился своим высоким тенором:
Не белы-то снеги в поле забелилися…
Глассер взмахами своей палочки постепенно закрыл трубы, контрабас, флейты и скрипки, и голос Илюшки разлился по всему саду серебристой струей. Весь павильон затих, а Илюшка все пел, изредка полуоткрывая глаза, точно он сам пьянел от своей песни. Послышались тяжелые вздохи и восторженный шепот. Грозный генерал слушал, склонив голову набок, секретарь Угрюмов совсем скорчился на своем стуле. Тарас Ермилыч вытирал катившиеся слезы платком. Смагин прищуренными глазами наблюдал Авдотью Мироновну, которая сидела за столом бледная-бледная, с остановившимся взглядом, точно она застыла. Песня уже замерла, а публика все еще не могла очнуться, пока Тарас Ермилыч не крикнул: