– Душно. «Вечерка» писала, что Москва не знала такой жары последние семьдесят лет. У них почему-то всегда семьдесят лет. Морозов таких не было семьдесят лет, снега – тоже. Все семьдесят лет…
– А может, ты все-таки ляжешь спать? – сказала Кира Георгиевна. – Четвертый час уже.
Он улыбнулся.
– Зачем же спать, когда гости пришли? Это невежливо.
– В таком случае надо угостить их чаем, – сказала Кира Георгиевна и побежала на кухню.
Потом они пили чай, разостлав салфетку на углу письменного стола, и вспоминали, как Николай Иванович угощал впервые своего агитатора чаем еще в Алма-Ате, тринадцать лет тому назад. Тринадцать лет… Подумать только – тринадцать лет, улыбнулся Николай Иванович, тогда у него еще волосы на голове были, не много, но были, и он старательно зачесывал их из-за левого уха к правому, а теперь…
– Вот видишь этого седого, приличного господина в воротничке и галстуке? – Николай Иванович кивал в сторону своей картины, на которой изображены были три пожилых человека, сидящих за столом. – Сейчас он академик, величина, толстые книги пишет… А ведь когда я писал его в первый раз, был златокудрым красавцем, в кубанке, в красных галифе, с таким вот маузером на боку. С самим Махно, говорят, самогон пил. А теперь – валидольчик, курить бросил, вредно…
Он стал рассказывать об агитбригаде, с которой исколесил всю Украину и Дон, о том, как сделал в один получасовой сеанс портрет Щорса и тот, увидев его, несколько удивился, не обнаружив ни глаз, ни носа, но тем не менее портрет взял и даже поблагодарил, как ездил в Крым, как познакомился с Вересаевым, как поехал потом в Москву и пробился с двумя ребятами к Луначарскому, которые внимательно выслушал их предложение расписать стены Кремля фресками на тему «От Спартака до Ленина», а потом, устало улыбнувшись, сказал: «А может, товарищи, пообедаем, вы, наверное, ничего не ели?» – и они остались обедать и о фресках больше уже не заикались.
Кира Георгиевна, умостившись в кресле, поджав колени, слушала все эти рассказы и, как всегда, поражалась тому, как много на своем веку видел Николай Иванович и как мало об этом рассказывает. Только так, случайно, «под настроение», заговорит и тогда уже может говорить всю ночь, неторопливо, тихо, прикуривая папиросу от папиросы, и слушать его можно без конца, вот так вот, в кресле, поджав колени.
Было уже совсем светло. Чирикали воробьи – днем их никогда не слышно, а сейчас заливались вовсю, – загромыхали на улице грузовики. Николай Иванович зевнул, встал, подошел к картине.
– Вот так вот, Киль, и жизнь прошла. Старичков теперь пишем и молодость вспоминаем. – Он обнял ее за плечи и поцеловал в волосы. – А хочешь, я твой портрет сделаю? Просто так, для себя. И повесим его в столовой рядом с Кончаловским. Идет?