В палатку он не вошел. Он лег на траву под расщепленным дубом и пролежал там до самого вечера. Несколько раз подходил к нему Ахрамеев. Сенька делал вид, что спит. В последний раз Ахрамеев пришел и уселся рядом. Сенька лежал с закрытыми глазами, слушая, как возится и покряхтывает рядом Ахрамеев, потом повернулся и посмотрел ему прямо в глаза.
– Чего тебе надо от меня?
Ахрамеев пожевал губами и криво улыбнулся.
– Как чего? Время настало…
– Какое время?
Ахрамеев опять криво усмехнулся.
– Какое время… Драпать время… Часа через два стемнеет… А тут село в трех километрах. Найдем дуру какую-нибудь – и…
Сенька почувствовал, как лицо, уши, шея его заливаются кровью.
– Иди ты к… – и сжал кулак.
Ахрамеев что-то еще хотел сказать, но запнулся, искоса как-то посмотрел на Сеньку, встал и, стряхнув с колен землю, быстро зашагал к палатке. Сенька перевернулся на живот и уткнулся лицом в согнутые руки.
Когда совсем стемнело, Сенька вернулся в палатку. Он долго стоял у входа, прислушиваясь, что делается внутри. Потом вошел. Николай уже спал, закрывшись шинелью. Сенька принес свежей воды из кухни, лег на свою солому и всю ночь пролежал с открытыми глазами. Под утро он все-таки заснул.
Проснулся поздно, когда все уже позавтракали. У изголовья стоял котелок каши, Николай лежал и смотрел куда-то вверх. Сенька встал. Николай даже не пошевельнулся. Сенька вышел и принес чай. Потом тихо спросил Николая:
– Кушать будешь?
Николай ничего не ответил. Лежал и смотрел вверх.
Целый день Сенька пролежал под дубом. Когда вернулся, Николая уже не было. На его месте лежал другой. Котелок с остывшей кашей, нетронутый, стоял на прежнем месте.
До сих пор в палатке не знали, что Сенька самострельщик. То ли часовые об этом никому не говорили, то ли открытое, ясноглазое, с редкими оспинками лицо его не внушало подозрения, то ли просто каждый занят был самим собой и своими ранами, – в палатке были в большинстве тяжело раненные, – но только никто ничего не знал. И даже сейчас, когда тайна его раскрылась, нельзя было сказать, чтобы обитатели палатки обижали его или как-нибудь по-особенному относились к нему. Нет, этого не было. Но что-то неуловимое, какая-то невидимая стена выросла между Сенькой и окружающими. На вопросы его отвечали сдержанно и кратко. Сами в разговор не вступали. Раньше по вечерам бойцы просили, чтоб он спел что-нибудь – у него был несильный, но чистый, приятный голос, – и он пел им негромко, чтобы не мешать особо тяжелым, старые русские песни, которым отец учил его. Сейчас его не просили уже.