Фекла вынула из фонаря оплывшую свечку и поднесла ее почти к самому полу. Марья Петровна явственно увидела тогда при желтоватом, трепетном свете огарка длинный, костлявый образ старика лет восьмидесяти. Продолговатое, правильное лицо его, обрамленное реденькими сероватыми волосами, мягкими как пух, склонялось на узенькую сухощавую грудь, еле-еле прикрытую дырявой рубахой, из которой выглядывали также тщедушные плечи и локти. Рубашка была мокра до последней ниточки; казалось, все члены старика съеживались под ней как осенние листья, прохваченные морозом. Черная тень, спускаясь от сухого подбородка прямо на середину груди, скользила по ней угловатою, глубокою извилиной и выказывала еще резче ее худобу и впадины; но, несмотря на некоторую резкость, придаваемую чертам этого человека его чрезмерною худобою и грубыми пятнами света и тени, лицо его сохраняло выражение самое кроткое и тихое; даже запекшиеся, побелевшие губы дышали тем невыразимым добродушием, которое как бы просвечивалось во всей его наружности. Старик, как уже сказано, лежал на полу; костлявое туловище его, слегка приподнятое локтем правой руки, бросало густую тень на стену и лавку, в которую упирались его длинные ноги, перепутанные онучами. Левая рука бедняка безжизненно покоилась на жиденькой холстяной суме в заплатках и поношенной шапке. Последние два предмета обозначали на полу следы воды, которою были пропитаны.
Страдальческая наружность бедняка, возбуждавшая невольное сочувствие, успокоила мало-помалу Марью Петровну. Она нагнулась и сделала шаг вперед. Старик, узнав в ней тотчас же барыню, хотел было привстать; но усилие его оказалось бесполезным, и он снова опустился на локоть. Подняв дрожащую руку на грудь, он устремил на нее мутные глаза свои и сказал с сильною одышкою:
– Простите, матушка… встать-то не смогу никак, не взыщите… сударыня… силой-то больно плох стал.
– Не надо, не надо, – торопливо проговорила Maрья Петровна, – ничего, лежи, старичок… лежи; что с тобою? чем ты болен?
Старик опять попробовал было приподняться, закашлялся и вымолвил, останавливаясь почти на каждом слове:
– Грудь одолела… ломит все… матушка… ходить не дает… Одышка тяготит больно меня… Уж пятый месяц так-то бьюсь с ней… сударыня…
– Что ж ты, застудил ее, что ли?
– Нет, матушка, – продолжал бедняк, опуская в изнеможении голову, – не застудил ее… зашиб добре…
– Э, да как же это случилось?
– Я кровельщик… сударыня; у нас в вотчине… мельницу ветряную ставили… Народ-то все молодой… меня и послали… кровлю свести, вишь, понадобилось… Время-то ненастное стояло… по весне было, матушка… Я и скатись с нее… да вот грудью-то и упал на бревна… Ох!… С той поры так-то вот все и бьюсь… с ней…