Ларькино запомнилось мне тишиной.
В последние годы я не был избалован тишиной. На фронте я служил артиллеристом, и, вероятно, потому война представляется мне как беспрерывный грохот. Даже в часы затишья фронт ворчал, как темное небо перед грозой. А затем налетал стальной вихрь с режущим визгом мин, истеричным воплем штурмовиков, басистым ревом тяжелых орудий и всепокрывающим громом моей собственной батареи.
Впервые мы окунулись в тишину на Лосьве, но Маринов не дал нам почувствовать ее. Днем напряженная работа, некогда прислушиваться. А вечером все безразлично, хоть молотком по железу стучи. Спать, спать, спать!
Но вот самолет увез Маринова. Ирина, студенты и проводники разъехались по своим местам. А я остался в Ларькине наедине с тишиной.
Ночевал-то я у Ивана Сидоровича. Пелагея, его ласковая хозяйка, будила меня в четыре часа утра и, пока я умывался на речке, ставила на стол обильный завтрак: вареную рыбу и соленых уток или соленую рыбу и вареных уток. Порции хватило бы на пятерых. Из завтрака можно было выкроить обед и ужин. Впрочем, он так и был рассчитан. Человек, уходящий в тайгу, должен наедаться на сутки вперед. Удобнее нести еду в желудке, а не в руках, не в кармане, не в мешке, который цепляется за кусты.
С трудом выбравшись из-за стола, я брал сумку, ружье, молоток и, сделав несколько шагов, нырял в тишину.
В сухой лиственничной тайге нога бесшумно ступала по прелой хвое, на болотистых перелесках тонула в цветном узорном ковре из тончайших разнообразных стебельков мха. Мох был ярко-зеленый на опушках, где росли корявые березы, красновато-коричневый и бурый в мокрых низинах, местами желтый… К желтому мху опасно было подступиться, в буром оставались чавкающие следы, но вскоре упругий ковер распрямлялся, смыкаясь над временной лужицей.
Солнце золотило верхушки деревьев. Наверху в лучах его кувыркались белки, их хвосты казались прозрачными на фоне неба. А внизу было сумрачно, ели протягивали свои оголенные ветви, словно пальцы лешего, хватали за одежду; во мху гнили обросшие плесневыми грибами упавшие стволы. Редкие звуки: треск сучьев, шум ветра на верхушках деревьев, плеск лужицы, куда шлепнулась лягушка, – только подчеркивали тишину.
Я не раз присаживался, чтобы послушать тишину, посмотреть, как суетятся муравьи, как жучки хоронятся в трещинах сосновой коры…
И мысли мои неторопливо плели кружевную паутину. О чем я думал? Как обычно, о камнях и искателях камней. О Гордееве, его планах на будущее, о Маринове, об Ирине, еще раз об Ирине.
Ларькино было перевалом в моей жизни, не самым главным перевалом. Но я взобрался сюда и остановился, чтобы оглядеть пройденный путь и предстоящий. До сих пор у меня не было времени оглядываться.