– Может быть, еще выпьем?
– Сактыма, налей еще! – крикнула она с какой-то отчаянной веселостью.
Сактыма начал наливать в кружки, но хозяйка со старухой отказались и вышли из-за стола. Мы остались вчетвером. Пламя, освещавшее навес, сникло, и теперь из открытого печного жерла вымахивал неровный тревожный свет, и по жердевому настилу, по столу, по нашим лицам плясали иссиня-багровые пятна… Вся наша застолица с огромным железным противнем, на котором кусками лежало спекшееся мясо, высокая аляповатая глиняная корчага с мутноватой медовухой, жердевой навес над нами, с которого свешивались сохнувшие медвежьи лапы, и, наконец, наши ссутулившиеся темные силуэты, похожие на тени заговорщиков, – все это приобретало какой-то мрачный, первобытный колорит.
После третьей кружки в голове моей зашумело, словно в дубняке на ветру. Полушкин осмелел, стукнул кружкой о противень и громко заговорил:
– Кое-кто, очевидно, раздосадован моим присутствием. Ну как же, я неучтив, неделикатен! Я слишком определенен или, как теперь модно выражаться, – критичен. Ну и что ж? Я не привык срезать острые углы, прятаться за чужую спину и уходить в деликатные формы выражения. Таков уж я и в деле и в… – он запнулся, кашлянул и тихо произнес: – …и в личной жизни. А потому я и приехал сюда. Сактыма, налей еще этого древнего соку!
– А может, хватит, – сказал я.
Полушкин резко подался ко мне:
– Вы за меня беспокоитесь? Или за нее? – Он кивнул в сторону Нины.
– Сактыма, наливай! – сердито приказала Нина замешкавшемуся удэгейцу.
Сактыма налил. Мы выпили, но Нина не притронулась к своей кружке. Она с вызовом посмотрела на нас и сказала повелительно:
– А теперь и мою.
Я потянулся к ее кружке, но Полушкин с лихорадочной поспешностью перехватил ее, расплескивая:
– Н-нет, это мое по праву. Я не позволю никому, да, да… Твое здоровье, дорогая!
– Подожди! – Я остановил его руку и протянул кружку Сактыме. – Налей!
Удэгеец, ласково улыбаясь, охотно наливал, приговаривая:
– Крепкий напитка, понимаешь: медведь и то пьяным будет.
– А теперь давай выпьем! – Я поднял наполненную кружку и обернулся к Нине: – Ваше здоровье!
Отставив пустую кружку, я скрестил руки на груди и спросил Полушкина:
– Вы что-то намеревались мне сказать?
Он опирался локтями о стол, голова его тяжело клонилась, и видно было, как трудно ему держаться на скамье. Временами он вздрагивал, зябко поводил плечами и наклонял ко мне лоб, словно хотел бодаться.
– Да, я скажу, все вам скажу… Некоторые реалисты любят рассуждать об этом самом, – он тяжело выговаривал слова, – об обязательности… О подчинении законам искусства своеволия художника. Гм, своеволия! Как выражаться-то умеют. А что коснется в жизни – так им подай лакомый кусок… То есть мы имеем дело с обыкновенными эгоистами, которые за разговорами о строгости и обязательности искусства прячут свое фарисейское нутро. Это я о вас говорю… Вы не догадываетесь?