Поднявшийся с земли (Сарамаго) - страница 66


* * *

Наша великая планета, наш мир, этот шар, не имеющий ни начала, ни конца, покрытый морями и землями, изрезанный ручьями и реками, омываемый прозрачной водой, которая уходит и возвращается, но неизменно все одна и та же — копится ли она в дождевых тучах или таится в подземных реках, придавленных каменными глыбами, — мир, похожий на замолчавший детский волчок — таким когда-нибудь увидят его астронавты, а мы можем вообразить себе и сейчас, — так вот, этот наш мир, если взглянуть на него из Монте-Лавре, покажется какой-то хрупкой вещицей — ну вроде часиков: их ведь можно заводить, пока выдерживает пружина, — и ни на один оборот больше, а если толстый грубый палец приблизится к их шестеренкам или чуть-чуть заденет их волосок, они вздрогнут и затрепещут, ибо чувствительны, как сердце. Они кажутся очень прочными в блестящем корпусе из нержавеющей стали, они противоударные — до тех, правда, пор, пока могут сносить удары, — они водонепроницаемы — специально для того, кому придет в голову изысканная прихоть выкупаться, не отстегивая их с руки, — они гарантированы на столько-то лет точного хода — может быть, и на много лет, если в моду не войдет потешаться над изделием, купленным вчера, а мода эта избавит станки завода от простоя и обеспечит хозяину новые прибыли. Но если снять с часов их стальную кожуру, если солнце, ветер, влага проникнут внутрь и начнут куролесить среди камней и шестеренок, можете держать пари — и вы его выиграете! — что миновали счастливые дни. Мир, если смотреть на него из Монте-Лавре, похож на раскрытые часы: все потроха наружу, близок его час.

Посеянное когда-то в землю зерно пшеницы проросло, дало всходы и вот теперь созрело. Сорвем колосок на краю поля, разотрем его меж ладоней — сколько столетий этому движению? Теплая сухая шелуха рассыплется, а на ладони останутся лежать восемнадцать или двадцать зерен. Пора убирать, скажем мы. Это заклинание приведет в движение руки жнецов и моторы машин, и тогда наступит миг, когда земля-змея — больше не станем сравнивать ее с часами — сбрасывает с себя старую шкуру и остается без защиты. Если хочешь, чтобы хоть что-нибудь изменилось, хватай ее, пока не ускользнула. Монте-Лавре стоит на возвышенности, и хозяева, оглядев желтое море пшеницы, шумящее под ветерком, говорят управляющему: Пора убирать, а если управляющие сообщают им об этом в Лиссабон, хозяева вяло отвечают: Ну что ж, и надеются, что земля совершит еще один оборот на том же самом месте, что снова в латифундии все пойдет по раз и навсегда заведенному порядку, вечному, как смена времен года, что пройдет торопливая лихорадка родов и земля отдохнет под паром. А война-то кончилась, грядет эпоха всемирного братства, ходят слухи, что скоро без надобности будут карточки — эти лоскутки разноцветной бумаги, которые дают право на еду, если есть деньги и если есть, за что эти деньги получить. Но здешний народ ко всему привык: в нашем крае спокон веку ели мало и плохо, всегда и во всем у нас недостача, и с незапамятных времен толпами бродят здесь ищущие пропитания люди: этим исходам столько же лет, сколько древним обычаям и легендам о дурном глазе. Однако всему в конце концов приходит свой срок. Поглядите на поля — пшеница созрела; созрели и люди. Крестьяне теперь не соглашаются на двадцать пять эскудо в день и не хотят работать от зари до зари меньше чем за тридцать три эскудо. А поля, если бы могли говорить, сказали бы удивленно: Что ж это такое происходит, почему не снимают с нас урожай, почему люди не выполняют свой долг? Все это фантазии. Пшеница созрела и ждет, и уже совсем скоро будет поздно. Пора начинать уборку, а то упустим время, колосья начнут ломаться и рассыпаться, зерно упадет на землю, накормит собою птиц и насекомых, а потом, чтобы хоть что-нибудь спасти, на поля приведут скотину и накормят ее пшеницей, словно наступили времена сказочного изобилия. Это тоже фантазии. Кто-то должен уступить — видно, забылось уже, как лежит на поле несжатая пшеница, ну а если не забылось — одна ласточка весны не делает. Так рассуждает хозяин и призывает управляющих и десятников к стойкости, речи ведутся, как на войне: ни шагу назад! Императорская гвардия умирает, но не сдается — как же, умрет она, жди-дожидайся, но слышатся сигналы рожков, а, впрочем, может быть, это просто отзвук печальных воспоминаний о былых битвах — о проигранных битвах, добавлю. Открывается кокон нашей гвардии, сержанты и капралы выглядывают в окно — как там погодка? — чистят и смазывают ружья, задают лошадям двойную норму фуража — на то отпущены сверхсметные суммы. А крестьяне собираются кучками, стоят тесно, плечо в плечо, шепчутся. Снова приходит управляющий. Ну, надумали? Надумали, отвечают ему, тридцать три эскудо в день, а иначе работать не пойдем. А жаркий день клонится к закату, от земли пышет зноем, земля прочно держит корни стройных колосьев. В полях прячутся куропатки, настороженно прислушиваются, однако не слышно ни шагов человека, ни рокота машин, и колосья не дрожат от страха, угадывая приближение серпа или жнейки. Что-то странное творится.