Настасья мигом съездила в ту деревню, на бабу посмотрела. Ну, баба и баба, ничего особенного, только ужас какая печальная, глаза заплаканы. Известное дело, вдовья жизнь тяжела, а уж коли ты брюхата, вдвойне тяжелей. И самой-то некуда голову приклонить, а с младенчиком-то… Подивилась Настасья дурости русских баб. Любая цыганка давно уже вытравила бы плод спорыньей, пижмой или, скажем, в баньке попарилась бы, что ли, и вновь жила бы себе, жизни радовалась. А эта горемыка… Как бы она в петлю не полезла, однако!
Настасья зашла в избу Аксиньи (так звали дуру-горемыку) якобы кваску выпить (хотя больно нужен ей был крестьянский кислый, перестоявшийся квасок после тех сладких наливочек, к которым она привыкла, живучи, словно у Христа за пазухой, в Грузине!), оставила ей сколько-то денег – якобы по доброте душевной… План будущих действий нарисовался в голове Насти вполне отчетливо, не менее ясно, чем в голове у любушки ее – Алексея Андреевича рисовались планы его государственных деяний.
Воротясь в Грузино, она начала жаловаться на тошноту, рвоту по утрам, за столом от всего косоротилась, хотя это было очень трудно – до вкусной, обильной еды Настасья всегда была так же сильно охоча, как до мужских ласк. А потом в один прекрасный день начала привязывать на живот подушки: сперва поменьше, потом и побольше, потуже. В это время она допускала к себе только одну старую цыганку, нарочно взятую из табора. Та была молчунья, никому не проболталась бы о тайне госпожи, лишь бы водки давали. Да хоть залейся, только молчи да помогай!
Самое трудное было – обойтись с любушкой-графом. На счастье, он в ту пору редко, очень редко бывал в Грузине, изнемогал под тяжестью своих государственных дел. Да скажи кто Настасье еще год назад, что она будет радоваться, коли Алексей Андреевич станет задерживаться в Петербурге, она б такого дурака на смех подняла. А между тем нужда заставила – таилась от милого друга, до себя его не допускала, клялась и божилась, что нельзя сего позволять, иначе скинет… Граф был так рад, что милая подруга забеременела, что дышать на нее боялся. Слушался, покорствовал, потакал во всем. Спал в другой комнате, подходить к ней лишний раз боялся. Настасья извелась от этих одиноких ночей, как своих, так и его, измучилась, прислушиваясь, а не встает ли граф, не идет ли к ней, наплевав на приказы, или, что еще хуже, не крадется ли вон из опочивальни, чтобы утолить плотскую жажду с кем-нибудь другим, вернее, с другой… Вздохнула с облегчением, когда любезный друг уехал в свой богопротивный Петербург. Конечно, может быть, там он первым делом отправится по бабам, ну, хоть не на глазах Настасьиных, она и так ненавидела всех мало-мальски приглядных крепостных графских девок, так и норовила то одной, то другой отпустить оплеуху или затрещину, пользуясь своим привилегированным положением домоправительницы, экономки и барской милашки.