, которые нашли своего человека даже в клинике МГУ. А впрочем, почему «даже»? Где их только не расплодилось нынче, этих товарищей! Погибнет Россия, если так пойдут дела! Ох, погибнет!
Впрочем, мысль о гибели России сейчас пролетела по краю сознания, не задев, не причинив боли. Уже нечему было болеть, и так все выболело, выгорело. Последнее спалила родная дочь только что, заявив, что знает о его смерти и готова уже сейчас приложить руку к его делам и деньгам.
Умная? Женщины тоже могут быть умны? Ох, что-то не встречал Игнатий Тихонович Аверьянов таких женщин! Женщины могут быть добры, жалостливы – такой была Антонина. Однако Марина не в мать, увы, пошла. Да, больше всего на свете хотелось сейчас Аверьянову, чтобы его кто-то пожалел… Он бы все простил, кажется, Марине, даже Тамару Салтыкову, даже неведомого товарища , ради которого она готова предать отца и которому, конечно, передала бы отцовские деньги, – простил бы все, только бы она пожалела его сейчас, только бы из ее карих глаз капнула слезинка, только бы они не смотрели на родного отца, как на издыхающего паука-кровососа!
– Как тебе будет угодно, – проговорил сдавленно, из последних сил сдерживаясь, чтобы не рвануть галстук с шеи, не схватить тарелку с остывшей лапшой, не швырнуть в лицо дочери и не проклясть последним, предсмертным отцовским проклятием. – Хочешь здесь жить – живи. Но тогда изволь… изволь меня слушать. Смольников людей своих увел, но ты из дому – ни ногой. Я прислуге дам приказ, но ты ни себя, ни меня не позорь, не проси, чтоб выпустили, и через окошки не вылезай. Поняла?
Блестящие глаза Марины, чудилось, поблекли от ненависти, но она сдержалась, только кивнула. Вставая из-за стола, Аверьянов поймал ее кривую улыбку: ничего, мол, батюшка, недолго тебе осталось меня в дугу гнуть!
Недолго, сам себе кивнул Аверьянов. И правда – недолго.
– Я в банк еду, – выдавил кое-как. – Не знаю, когда вернусь.
Ответа не дождался, вышел.
В банк, правда, поехал не сразу: сначала мылся и переодевался. Запах больничный вдруг начал мучить, вот Аверьянов и засел надолго в ванне. Конечно, он понимал, что истинное очищение и облегчение может получить только в бане, однако на баню времени не было – так же, как и сил. Ладно, ничего, сойдет для него, для полумертвого.
Сойдя вниз переодетым, благоухая вежеталем [42] , сквозь который, чудилось, все же пробивалось воспоминание о назойливой дезинфекции, Аверьянов сел в автомобиль, бегло улыбнулся водителю Николаю – в шлеме, крагах и роскошных мотоциклетных очках – и велел везти себя… нет, не в банк, как предполагал Николай, а на Ильинскую гору. К церковке Ильи Пророка. Ему не хотелось в банк. Ему не хотелось ничего делать. Работа, которая раньше была счастьем, не стоила в его глазах теперь и горстки того праха, в который вскоре обратится он, Игнатий Аверьянов.