) совокупления власти с литературой…»
Из всего этого вроде бы следует вывод, что Пришвин действительно был «контрреволюционером». Но проблема сложнее. Да, писатель встретил октябрьский переворот заведомо враждебно. Он оказался в 1917 году тесно связанным с правыми эсерами, прямыми врагами большевиков (хотя и не принадлежал ни к эсеровской, ни к какой-либо другой партии, считая такую принадлежность несовместимой с делом художника). 2 января 1918 года Пришвин был даже арестован вместе с редакцией правоэсеровской газеты «Воля народа», где он сотрудничал, и некоторое время провел в большевистской тюрьме…
Ярлык «эсер» сохранялся долгие годы. Через четверть века было предложено наградить Пришвина в связи с его семидесятилетием орденом «Знак Почета» (то есть наименее «престижным»), и, как рассказывал впоследствии М. Б. Храпченко (в 1940 годах — председатель комитета по делам искусств при Совнаркоме), И. В. Сталин распорядился дать Пришвину, «этому, по его выражению, старому эсеру», орден Трудового Знамени, дабы не было разговоров, что его «недооценили» как писателя…
Однако уже к 1922 году Пришвина нельзя было (вопреки мнению Троцкого) считать «контрреволюционером» в действительном значении этого слова. И вовсе не потому, что он стал сторонником революции. Говоря наиболее кратко, мировосприятие писателя было к тому времени выше или, скорее, глубже самого этого противостояния «революционер — контрреволюционер». Поэтому, в частности, не столь уж просто осмыслить, освоить его «Мирскую чашу»; гораздо легче разобраться в произведениях с вполне определенной политической направленностью.
Сам Пришвин написал о своей «Мирской чаше» 24 августа 1922 года, то есть еще до приговора, вынесенного Троцким: «За границей я ее печатать не хочу, так как в той обстановке она будет неверно понята, и весь смысл моего упорного безвыездного тяжкого бытия среди русского народа пропадет. Словом, вещь художественно-правдивая попадет в политику и контрреволюцию… Советская власть должна иметь мужество дать существование целомудренно-эстетической повести, хотя бы она и колола глаза».
Но «мужества» власти не хватало. Когда в начале 1970-х годов одарившая меня своей дружбой вдова Пришвина (бесценная его сподвижница и продолжательница его дела) Валерия Дмитриевна познакомила меня с рукописью «Мирской чаши», я воспылал желанием видеть повесть опубликованной. Вскоре началась подготовка издания наиболее полного, 8-томного собрания сочинений Михаила Михайловича, и я был введен в состав редколлегии. В тогдашних условиях внедрить в «гослитовское» собрание сочинений никогда не публиковавшееся и уже только поэтому «сомнительное» произведение оказалось невозможным, и для решения вопроса мы предприняли своего рода авантюру: из «Мирской чаши» было изъято все, что могло предстать как крамола, а «остатки» опубликовали в журнале «Север» (1979, № 8). В собрание же сочинений (2-й том вышел в 1982 году) повесть вошла в качестве уже якобы опубликованной, — хотя пришлось все же убрать из текста около двух десятков фраз или словосочетаний, способных перепугать цензуру.