Победы и беды России (Кожинов) - страница 205

«И что же оказалось: при одном словесвобода миллионы русских людей бросились рубить себе новый крест — мало раньше страдали! В год-два леса были так исковерканы, завалены сучьями, макушками… озера опустели, всю рыбу повыловили и заглушили солдаты бомбами… Лес, земля, вода — вся риза земная втоптана в грязь… Будет ли Страшный Суд?» По-своему замечательно, что те слова этого отрывка, которые выделены курсивом, были изъяты из издания 1982 года!.. А ведь слово «свобода» (и — соответственно — лозунг «Долой самодержавие!») прозвучало не в октябре, а в феврале 1917 года, когда и была разрушена веками создававшаяся русская государственность…

Но возвратимся еще раз к Василию Розанову. Его сочинении, слава Богу, изданы в последнее время массовыми тиражами (о каких он едва ли мог мечтать), и одно из последствий этого факта — пусть и не из самых важных последствий — обретаемая читателями возможность во всем объеме понять и творчество Михаила Пришвина. Ибо оно было своего рода «продолжением» розановского — хотя отнюдь не прямолинейным и даже содержащим в себе «отрицание» предшественника продолжением.

В 1937 году Пришвин записал в дневнике: «Розанов — послесловие русской литературы, я — бесплатное приложение…»

То, что Розанов — достойнейшее «последнее слово» дореволюционной русской литературы, бесспорно. О себе же Пришвин сказал с иронической скромностью; его послереволюционное творчество, конечно же, не «приложение», но сказанное на опять-таки достойнейшем уровне «первое слово» перешедшей роковой рубеж русской литературы.

Поначалу Пришвину казалось, что продолжать литературное дело после революции вообще невозможно. 15 марта 1918 года он написал: «Пламя пожара России так велико, что свет его, как солнца свет утреннюю луну закрывает, так невидим становится свет всякого нашего личного творчества, и, напиши теперь автор подлинно гениальную картину, она будет как бледная утренняя луна, бессильная, лишняя».

Но время шло, и 26 мая 1920 года Пришвин уверенно формулирует: «Надо работать в исходной своей точке — вот единственное, что может освободить Россию. А нам, писателям, нужно опять к народу, надо опять подслушивать его стоны, собирать кровь и слезы и новые души, взращенные страданием, нужно понять все прошлое в новом свете».

Это, в сущности, программа «Мирской чаши». К тому же вскоре после ее завершения Пришвин приступил к созданию «Кащеевой цепи» — автобиографического повествования (начинающегося с самых ранних детских лет). И нельзя не сказать, что для действительного усвоения «Мирской чаши» следует рассматривать ее в связи с «Кащеевой цепью», как бы эпилогом которой, хотя и написанным ранее, она является. В «Кащеевой цепи» Пришвин и стремился «понять все прошлое в новом свете».