По мере того как Зина опять становилась сама собой, ему казалось, что он смотрит на себя ее глазами, и с удивлением увидел лепечущего, загнанного в угол старого ребенка с нечистыми желаниями. Зина, плотно запахнув пеньюар, завязала его кушаком. Лоб неловко подобрал с дивана кольца.
— Я не могу, — пробормотала Зина. — Вы такой добрый. А вот я… Но вы оказали мне услугу… придя со мной поговорить… услугу… знали бы вы только какую…
— Я просто в восторге, — сказал Лоб, вновь обретая привычку изъясняться формулами вежливости, в то время как его руки, ноги, тело после многолетней муштры обретали позу победного безразличия.
— Теперь уходите… пожалуйста… меня запросто можно испугаться… И потом, мне надо поразмыслить до встречи с этим полицейским.
Зина протянула руку. Лоб взял ее в свою.
— Кто он? — шепнул Лоб.
— Нет. Вам не понять. Вы никогда не понимали. Теперь уходите.
— Но… я вас увижу… после?
— Уходите, — твердо повторила Зина. И больше за меня не тревожьтесь.
— Тогда пообещайте позвонить мне после встречи с Бонатти… Вот мой номер.
Он нацарапал его на клочке.
— Обещаете?
—Да.
Они подошли к двери. Лоб долго смотрел на Зину.
— Бонатти — мужлан. Он много кричит, но он вас не съест! В конце концов, вам себя укорять не в чем. Вы вне всего этого.
Она как-то двусмысленно улыбнулась, и дверь, медленно прикрываясь, постепенно скрывала ее лицо. Еще секунда — и сквозь тонкую, с волосок, щелку он видел уже только голубой глаз, показавшийся ему полным отчаяния. Потом язычок замка скользнул в свое гнездо. Больше, чем слова, Лоба терзали как бы немые знаки: ключ, поворачивающийся в замочной скважине, поднятое стекло вагона, исчезающая кабина лифта… Его жизнь была полна таких вот крошечных расставаний, лишавших всякой значимости, дней, которые он пытался наполнить содержанием. А чем же заняться ему теперь до вечера?.. Как всегда, перебирать только что сказанные и услышанные слова и до тошноты твердить себе: «Мне следовало… Я должен был…»
Лоб спускался по лестнице, ступенька за ступенькой, и на каждой площадке между этажами поднимал лицо, готовый вернуться наверх. Ступив на тротуар, он, как ни странно, подумал: «Нелли потерял жену, а вдовцом чувствую себя я!» Какая бессмыслица! Его мысли становились театром теней, сценой гиньоля [9], где разыгрывается абсурдистская пьеса, которая пойдет без антракта до Зининого звонка. Он никак не мог вспомнить, где поставил машину, и, наконец припомнив, что на вокзале, побрел в отель пешком.
— Если мне позвонят, — сказал он портье, — я у себя в номере.
Он пропустил время обеда. Есть ему не хотелось. Растянувшись на постели, он пытался осмыслить последние события. Одна часть его «я» старалась подкорректировать события, предотвратить драму; другая относила вину на его счет. Ведь если бы он не попросил супругов Нелли принять на себя заботу о Зине, глупейшим образом не влюбился в нее, подталкиваемый ревностью, не начал выслеживать ее, а затем не встревожил своим звонком Мари-Анн… и, главное, не попросил ее ничего не говорить мужу… К чему эти рассуждения? С первого дня он поступал так, словно жестокая судьба воспользовалась им, чтобы Мари-Анн отправилась на эту виллу. Он никому не желал зла, однако виновник — он! И никто не предъявит ему счетов! Это ужасно смешно! Тот, кто страховал жизнь, подталкивал людей к смерти. Какая же он, Лоб, зловещая марионетка!… А по возвращении в Женеву, всеми почитаемый и уважаемый, он, несомненно, продолжит свою непыльную работенку поставщика смерти… Почему бы и нет?