А я подходил к окну и поднимал жалюзи – по утрам солнце светит в эти окна. Оно совсем уже не грело, я его не чувствовал, но мне было достаточно знать, что оно здесь, на моем лице. Я вспоминал все, что было в тот день. От вороньего карканья в парке до легкого стука упавших возле двери сапожек. И как я на лестнице сказал ей про двойное звучание. Слова сложились красиво. Вновь и вновь они всплывали в памяти. Я говорил правду, есть оно, это двойное звучание, у тех, кто готов ужалить. Правда ведь редко бывает красивой, вот и вспоминаешь каждый такой случай, когда она явилась тебе не в обычном своем корявом облике. Странным образом человек умудряется устроить жизнь так, что правда входит в нее незваной уродицей, портит всем праздник или в лучшем случае остается незамеченной как неуместная сальность. А ложь всегда приодета, симпатична, всегда востребована. Отними у человека ложь – и он почувствует себя голым, как Адам в театральном фойе.
Но хоть и не слышалось в ее голосе предупреждения об агрессии, в нем дрожало отчаяние. Отчаянье не жертвенное, задирающее лапки, а такое, что толкает на амбразуры. Отчаянье было во всем – в порывистых шагах из угла в угол, в манере шумно плюхаться в кресло, в трех сигаретах, выкуренных за полчаса. Она заговаривала то об одном, то о другом, не дождавшись ответа, задавала новый вопрос, вставала, задергивала шторы – ей явно недоставало подходящей амбразуры. Тогдашний наш разговор состоял из обрывков, сплошь зиял неловкими паузами. То и дело нас выручал Гарик – тот самый любвеобильный безумец, стороживший в припаркованной на углу машине. Она заметно оживлялась, заговаривая о нем.
– Объясни мне, как такое может быть? Это болезнь?
– Не знаю.
– Может, есть такая болезнь? Подругофилия? Френдомания?
Со временем весь сок из воспоминания был выжат и выпит, я приходил в себя. Потянулись мои долгие дни-близняшки. Приноровиться к их нудному хороводу было нелегко. Я чувствовал себя так, будто в моей комнате учинили обыск, и теперь я ничего не могу найти. Забыть, уговаривал я себя. Но в том же парке я встретил ее снова.
Я сидел на лавке, отвернувшись от ветра, пробегал пальцем по брускам скамейки. Кто-то не поленился процарапать глубоко, до самой деревяшки, сакраментальное: «Вова лох». Ее шаги я узнал сразу, как только она вошла в ворота.
– Привет! – сказала она издали.
И я понял, что так просто мне от этого не отделаться. Так дешево не откупиться.
Эля говорит: «Жись прожить – что минное поле перейти», – и снует по Вадькиному кабинету, вытирает пыль. То здесь, то там с разным стуком возвращаются на место протертые предметы, и, слушая этот стук, я воображаю, будто сижу посреди шахматной доски, а Эля разыгрывает партию, перемещая пешки и ладьи, заодно успевая комментировать: «Вот так вот поверишь, рассупонишься, думаешь: о! вот же она, белая моя полосочка. Туда мне, туда. Шасть туда, а тебе там – на-на по сопатке! От так от и живем». Жаль, я слабо играю в шахматы. Мог бы насочинять какие-нибудь гамбиты-эндшпили под это постукивание пепельниц и стульев.