Вслед за этим князь Иван, прихватив оба листка с духовной, поехал в Лефортовский дворец и ходил там, беспрестанно осведомляясь, не стало ли лучше государю, нельзя ли быть к нему допущенным? Но близ государя неотходно был Остерман. Вообще никого из посторонних не допускали к нему. Камердинер Лопухин сам разводил огонь в печи, да так, что к голландке нельзя было притронуться и больной все время сбрасывал одеяла.
Сквозь запотевшие, сочившиеся испариной стекла видно было, что народ, встревоженный болезнью царя, толпился у дворца. Иногда проходили войска, раздавалась барабанная дробь. Барон Остерман стоял у плотно закрытых створок, напрасно пытаясь уловить хоть струйку свежего воздуха и потирая грудь. Доктор Николас Бидлоо, только что покинувший комнату, настрого запретил открывать окно.
– Андрей Иваныч… – послышался слабый голос, и барон, резко повернувшись, увидел лихорадочно блестевшие глаза молодого императора. – Андрей Иваныч, я жив еще?
Остерман растерянно оглянулся на замершего Лопухина, потом приблизился к постели:
– Вы живы, ваше величество, и, даст Бог, поправитесь.
Лопухин закашлялся.
– Чего перхаешь, Степан Васильевич? – чуть слышно спросил Петр. – Тут не продохнуть, а ты кашляешь. Окошко отворите, а? Дохнуть разу нечем. Дурно мне…
Остерман оглянулся. Лопухин сидел на корточках у печи и смотрел на него, чуть приоткрыв рот.
Остерман пожал плечами:
– Ну что я могу поделать с волею вашего величества?
Этого было достаточно, чтобы Лопухин поднялся с корточек, постоял некоторое время согнувшись, разминая колени, а потом боком, словно крадучись, приблизился к окну и дернул створку во всю ширь.
Наружу вырвался клуб пара, а в комнате вмиг сделалось прохладнее.
– Ого! – тихо засмеялся Петр. – Хорошо как! Нет… – Голос его вдруг упал. – Нет, студено. Закрывайте.
Лопухин с силой захлопнул окно.
– Степан Васильевич весьма послушен воле вашего величества, – усмехнулся Остерман. – А теперь, пока не воротился доктор и не начал бранить нас за непослушание, примите-ка лекарство.
– Лучше бы мозельского али пива, – пробормотал юноша, которому до смерти надоело горькое питье, которым его потчевали.
– Думаю, Степану Васильевичу и сейчас ничего не останется, как подчиниться, – сговорчиво кивнул Остерман.
Он отвернулся от постели и вынул из кармана на груди плоский розовый флакон с золотой пробкой. Подал его Лопухину, стараясь, чтобы больной ничего не видел. Впрочем, император лежал с закрытыми глазами и думал, что зря он, наверное, надышался этого студеного январского воздуха. Как бы не было худа!