Солнце садилось. Крепко же она спала! И не было ли все случившееся лишь сном?
Но нет – вон торчит из реки одно колесо утонувшей двуколки, а лошадь не уходит далеко, потому что ее повод обмотан вокруг запястья Елизаветы. И самое главное – плащ!
Она стиснула уголок зеленой ткани и прикусила губу, едва сдерживая слезы.
Было что-то невыносимо прощальное, безвозвратное в том, как заботливо он завернул ее в плащ и вложил в руку повод, давая возможность вернуться домой верхом, показывая, что надо лишь довериться лошади – и та выведет ее из леса... а сам ушел. Ушел, не сказав ни слова, не простившись, так же, как она ушла от него из шатра на корме «Зем-зем-сувы», но не смогла уйти от судьбы, которая вновь соединила их.
Соединила – и разлучила.
Елизавета порывисто стала на колени под красновато-золотистым сиянием закатного неба, впервые не ропща на судьбу, а склоняясь перед всеми испытаниями, которые той будет угодно наслать на нее, – лишь бы он воротился!
Боль этой новой разлуки была острой, внезапной, подлой, как удар ножа из темноты, и Елизавета, согнувшись от боли, прижимая руки к сердцу, упираясь лбом в траву, твердила одно и то же, едва выговаривая слова, захлебываясь в слезах:
– Верни мне его! Верни, слышишь? Все, что хочешь, все возьми, только его... его мне отдай, слышишь?..
Она не знала, сколько прошло времени, но слезы наконец иссякли, а тело начала бить мелкая дрожь. Глаза горели, поэтому она долго умывалась, а потом надела смятую юбку и кафтанчик, нашла на берегу гребень, выпавший из косы, тщательно причесалась, невидящими глазами глядя, как сизая мгла затемняет ровное свечение уходящего дня. Белый прозрачный серпик юного месяца проглянул в вышине. Елизавета закутала озябшие плечи в зеленый плащ, пахнущий грубой шерстью, дымом, травой, ветром... В последний раз окинув взглядом берег, она длинно, горестно вздохнула – и побрела к дороге, ведя в поводу лошадь.
Сначала голова болезненно ныла, но мерная ходьба немного успокоила, и Елизавета глубоко задумалась, шагая меж сумрачных деревьев.
Она думала о том, что в ее любви к Алексею Измайлову всегда было больше отчаянного упрямства, чем истинного чувства, а это упрямство являлось самой сутью Елизаветы, вот почему любовь к Алексею так долго и необоримо владела ее сердцем. Однако смешно говорить, что можно любить человека, даже лица которого толком не помнишь! Скорее всего она любила память о том тихом счастье, которое охватывало ее при виде Алексея, и лелеяла свою память, и готова была на все, чтобы вновь воротить это блаженство. Если подумать, Леха Волгаря она любила крепче, чем Алексея: этот человек был героем, воистину достойным преклонения, и там, на галере, она доподлинно знала, что, если сабля Сеид-Гирея перережет горло Волгаря, прервется и жизнь Рюкийе. Именно по этому человеку она тосковала все последующие годы, именно его гибель оплакивала, но светлый призрак, встретившийся ей нынче, – ожившая тень, воплощенная мечта! – был ей ближе, чем все воспоминания об Алексее или о Волгаре. Он то был, он, Елизавета знала это так же точно, как то, что сейчас идет по вечернему лесу, а с небес на нее устремила пристальный, немеркнущий, хрустальный взор первая звездочка.