Коня сюда! – Ведут коня.
Нет благородней скакуна!
Татарин истый! Лишь два дня,
Как был он взят из табуна.
Он с мыслью спорил быстротой,
Но дик был, точно зверь лесной,
Неукротим: он до тех пор
Не ведал ни узды, ни шпор.
Взъероша гриву, опенен,
Храпел и тщетно рвался он,
Когда его, дитя земли,
Ко мне вплотную подвели.
Ремнем я был к его спине
Прикручен, сложенным вдвойне;
Скакун отпущен вдруг, – и вот,
Неудержимей бурных вод,
Рванулись мы – вперед, вперед!
Вперед! – Мне захватило грудь.
Не понял я – куда наш путь.
Бледнеть чуть начал небосвод;
Конь, в пене, мчал – вперед, вперед!
Последний человечий звук,
Что до меня донесся вдруг,
Был злобный свист и хохот слуг;
Толпы свирепой гоготня
Домчалась с ветром до меня.
Я взвился в ярости, порвал
Ремень, что шею мне сжимал,
Связуя с гривою коня,
И на локтях кой-как привстал,
И кинул им проклятье. Но
Сквозь гром копыт, заглушено,
К ним, верно, не дошло оно.
Досадно!.. Было б сладко мне
Обиду им вернуть вдвойне!..
Вперед, вперед – мой конь и я —
На крыльях ветра! След жилья
Исчез. А конь все мчался мой,
Как в небе сполох огневой,
Когда мороз, и ночь ясна,
Сияньем северным полна.
Ни городов, ни сел, – простор
Равнины дикой, темный лес
Каймой, да на краю небес
Порой, на смутном гребне гор,
Стан башни: от татар они
Хранили степь в былые дни...
Был сер и дымен небосвод;
Унылый ветр стонал порой,
И с ним бы стон сливался мой,
Но мчались мы – вперед, вперед —
И глох мой вздох с моей мольбой.
Лил ливнем хладный пот с меня
На гриву буйную коня,
И, в ярости и страхе, тот,
Храпя, все длил безумный лет.
Порой казалось мне, что он
Скок замедляет, изнурен;
Но нет, – нетрудной ношей был
Мой легкий стан для ярых сил;
Я шпорою скорей служил:
Лишь дернусь, боли не стерпев
В руках затекших, – страх и гнев
Коню удваивают пыл;
Я слабо крикнул, – сгоряча
Рванулся он, как от бича:
Дрожа при каждом звуке, он
За трубный рев мой принял стон.
Ремень мне кожу перетер
Меж тем, и кровь текла по нем,
И в горле сдавленном моем
Пылала жажда, как костер.
Байрон устрашающе-пространно живописал многодневные страдания Мазепы, которого уже почти при смерти подобрали казаки. На самом же деле он отделался менее страшно – конь ринулся в свою конюшню. Само собой, он не выбирал дороги, и собственная прислуга насилу признала своего исцарапанного и окровавленного господина, когда лошадь примчалась во двор его матери.
Говорят также, будто обманутый муж раздел Мазепу донага, обмазал дегтем, обвалял в пуху и только потом привязал к седлу лошади задом наперед.
Так было или иначе, понятно одно: после подобного бесчестья Мазепа был вынужден уехать из Польши на Украину, лелея самые неистовые замыслы мести и Польше вообще, и Фальбовскому в частности. Ну, что, как всякий малоросс, тем паче – казак, беспрестанно схватывался он с первым попавшимся шляхтичем, это само собой разумеется, насчет же личной мести история умалчивает, хотя Байрон живописал сожженное поместье Фальбовского.