Они с Иннокентием были арестованы в одну ночь и попали той ночью в одну камеру. Конечно, они проходили по разным делам, иначе было бы невозможно не только совместное заключение, но даже случайная встреча в коридоре; за этим на Лубянке следили строго. Да и не только на Лубянке, наверное. Проведя год в тюрьме, Игнат поймал себя на мысли, что вся страна представляется ему чередой одинаковых тюрем с одинаковыми коридорами и одинаковыми в своей фантасмагоричности порядками.
Когда он попал с Иннокентием на один этап, то обрадовался этому, хотя внешне никак своей радости не выдал – даже не из-за обычной своей сдержанности, а лишь потому, что для выражения каких бы то ни было чувств у него просто не осталось сил. Но Иннокентий был наилучшим спутником, какого можно было желать. Если вообще можно было желать каких-нибудь спутников в том пути, который ему тогда предстоял.
И вот этот путь был, похоже, окончен.
Дверь теплушки с лязгом отъехала в сторону.
– Выходи! – гаркнул конвоир.
Дальше все было так же, как на всех предыдущих остановках – когда меняли паровоз, или состав, или почему-то даже направление пути. Этап, начавшийся в феврале, растянулся на всю весну и начало лета. Игнат находил этому только одно объяснение: что их, всем огромным этапом, просто не знают куда девать. Как будто бы жерло, жадно глотающее людей, насытилось наконец и даже пресытилось. Объяснение было бредовое. Но в последние полтора года вся его жизнь напоминала бред, и нынешний бред был ничем не удивительнее прежнего.
Зэки высыпались из вагонов и привычно сели на корточки. Состав был так длинен, что конца его не было видно, и казалось, не весь он еще доехал до этого, обычно, наверное, глухого, а теперь ставшего шумным полустанка. Зэки ждали, когда их пересчитают – возможно, не один раз. Конвоиры вообще были тщательны в счете, а поскольку он давался им с трудом – одного взгляда на их лица, отмеченные, как говорил Иннокентий, неизгладимой печатью вырождения, было достаточно, чтобы понять, почему, – так вот, поскольку счет давался им с трудом, в дороге они пересчитывали зэков по нескольку раз подряд. В этих изнуряющих повторах было что-то исступленное. Особенно один пересчет врубился в память унижением и страшной бессмысленностью.
Это было в феврале, на подъезде к Уралу. Посередине вагона топилась маленькая чугунная печка, но она почти не давала тепла, и мороз в вагоне стоял едва ли не такой же, как на улице. Жить – то есть, конечно, не жить, а поддерживать убогое существование – можно было только на верхних нарах, где и сгрудились все сорок зэков. В том, что их именно сорок и в дороге никто не убежал, начальство решило убедиться, когда поезд остановился в глухом станционном тупике Свердловска. Уже потом выяснилось, что заключенных приказано было доставить в Свердловскую пересыльную тюрьму. Тогда же, на станции, цель эта была еще никому не ясна. Зэков просто согнали на правую сторону нар, а потом по команде заставили переползать на левую сторону по доске, перекинутой над проходом.