Автор
***
Стараниями моего друга Уотсона мир знает меня как "мыслящую машину", как человека с холодным сердцем и трезвым рассудком. И, несмотря на свою нелюбовь к красочным эпитетам, я признавал, что получил от своего единственного друга весьма точное определение. Я действительно в течение многих лет не знал ничего, что оживляло бы мои чувства, и привык считать себя слепленным из другого теста, нежели люди, меня окружавшие.
Однако судьбе было угодно преподать мне урок, и в моей жизни произошли события, которые навсегда изменили мое снисходительное отношение к человеческим чувствам. После этих событий моя жизнь не стала иной, но с тех пор моя ироничность по отношению к любви является скорее следствием горьких воспоминаний и, быть может, насмешкой над самим собой... Да, в моей жизни появилась женщина. Долгое время я отказывался даже от мысли что-либо писать о ней, стараясь оградить ее и себя от праздного любопытства. Возникшие между нами отношения были и остаются для меня предметом, требующим самого бережного обращения. По моему настоянию доктор Уотсон также не упоминал об этой женщине на страницах своих рассказов, хотя сам и являлся невольным участником и свидетелем произошедших событий, не совсем, впрочем, понимая их истинный смысл.
Но ход времени неумолим, и рано или поздно не останется никого из вовлеченных в перипетии моего прошлого, а допустить полное забвение столь трепетных для меня событий мне кажется преступным, тем более, что однажды я дал слово этого не делать. Именно поэтому мне кажется возможным вернуться к событиям тех дней и оставить нечто вроде мемуаров, надеясь, что после моей смерти они попадут в руки достойных людей.
Итак, я принял решение наконец-то приоткрыть завесу, взяться за перо и собственноручно описать всю эту историю, которую трудно назвать иначе как самым грандиозным моим провалом.
Это свое не слишком связное сочинение я посвящаю Патриции М. Гленрой.
1
Это было в конце лета 1888 года. После нескольких громких дел, имевших место незадолго до этого и по разным причинам не описанных моим верным биографом, в моей практике наблюдалось полное затишье. Я связывал это не только с обычной цикличностью преступной жизни Лондона, но и с необычайно жарким летом - в те тяжелые, знойные дни, столь необычные для влажного и изменчивого британского климата, люди с трудом делали даже свои обычные дела, и самым большим преступлением могло оказаться лишь посягательство на чужое прохладное питье или место в тени.
Я был занят анализом ацетона и уже несколько дней не выходил из дома. Уотсон впервые за последние недели зашел навестить меня и теперь сидел в кресле у стола, попыхивая сигарой. В то время он был с головой погружен в свои личные матримониальные дела, но при этом не уставал твердить, что собирается быть в курсе всех моих новых расследований. Хотя до того дня я и не мог порадовать его каким-нибудь необычным случаем, мне было приятно его общество, тем более, что Уотсон всегда умел делить со мной не только беседы, но и многочасовое молчание. Именно такое благотворное молчание стояло в моей небольшой гостиной, пока его не нарушила вошедшая миссис Хадсон: - Вам телеграмма, мистер Холмс, - сказала она, кладя конверт на стол. - Что там еще? Будьте добры, Уотсон, прочтите вслух, - откликнулся я. Уотсон распечатал конверт и громко прочел: - "Дорогой мистер Холмс! Это стало невыносимым. Прошу Вас оказать помощь в моем деле. Телеграфируйте об ответе. С надеждой, Элен Дж. Лайджест". - Весьма лаконично, но довольно банально, - заметил я вслух, продолжая перебирать пробирки. - Почему эта леди считает, что ее имя открывает для меня суть дела? - Она, очевидно, думает, что вы читаете газеты, - ответил Уотсон. - Я действительно не читал газет в последние дни, - сказал я, поворачиваясь к нему. - А что, какое-то громкое дело? - Достаточно громкое. - И вы ничего мне не сказали? - Я полагал, что теперь для вас нет ничего важнее ацетона. - Ну, никогда не поздно что-либо изменить. Найдите мне, Уотсон, в этом ворохе какой-нибудь отчет покороче.