Мережко их связи не отрицал. Но его версия выглядела совсем иначе. Он изложил романтическую историю любви пожилого уже человека к юной девушке, которая, к великому изумлению, страху и радости ответила ему взаимностью. Он располагал к себе суд (да, признаться, и меня) тем, что говорил о Наташе только хорошее и лишь однажды упрекнул ее в слабости, в следствии которой она, по его мнению, и поддалась давлению родни, считающей их связь порочной и неестественной. «Но может ли быть любовь порочной?» – обращался он к суду, и последний, не привыкший к подобной лирике на процессе, размякал и даже шмыгал носами. Что и говорить, даже я, при всей моей антипатии к Мережко на этот его риторический вопрос склонна была ответить: «Нет, не может». Иначе, кем я должна считать себя?
Наташа не отрицала, что изредка подсудимый делал ей дорогие (по масштабу школьницы) подарки, часто дарил цветы, пару раз выручал ее в каких-то сложных школьных ситуациях, фотографировал (он ведет школьный фотокружок) и дарил потом отличные снимки. Короче, был как будто бы не безразличен…
Но я не верила! Я видела, он – безжалостный мерзкий паук, она – перепуганная измученная колибри. (Бумага простит мне такие слащавые обороты.) Ну, а подарки… Не исключено, что Мережко предвидел, что когда-нибудь ему, возможно, придется нести ответ, и подарки будут для него чем-то вроде алиби.
Каждый день после судебного заседания мы до хрипоты спорили с Виктором о том, кто же все-таки в этом деле прав, а кто виноват, и какой участи достоин учитель Мережко. Кто он – старый развратник и насильник или обманутый влюбленный человек, чье чувство тем более достойно уважения, что рождено оно в сердце далеко не юношеском?
В качестве последнего аргумента я заявляла: «Но ты ведь сам помнишь, что я говорила тебе до суда: «Ты должен его защитить», а теперь, когда я посмотрела на них своими глазами, я уверена, что жертва не он, а она». На это Виктор отвечал: «То что ты изменила свое мнение, довод слабый. Естественно, шестнадцатилетней смазливой девочке легче выглядеть невинной жертвой, чем лысому учителю химии. Но это – обманчивость внешности…»
И все-таки он колебался и сам. Колебался до самого конца. Мы не поссорились бы с ним, если бы я знала, что он твердо уверен в невиновности своего подзащитного. Но я знала, что это вовсе не так, потому-то и обозлилась, когда, явно лицемеря (для меня – явно), он в последний день выступил перед судом с великолепной «от и до» выверенной и страстной речью. Он говорил о поздней, но искренней любви, о легкомысленности юности, о ханжестве семейного круга, и выходило, что Мережко не только ни в чем не виноват, но как раз он-то и обманут жестоко в своих самых лучших чувствах. И звучало это очень, очень убедительно. «Изнасилование? – спрашивал он сам себя и тут же отвечал, – а как же тогда фотографии?.. Или приводил какую-нибудь интимнейшую мелочь из их истории, способную умилить кого угодно. Но самым гадким было то, что почти все мелочи эти он брал из НАШЕЙ истории…