Выйдя из вагончика, я навесил на его дверь большой амбарный замок, чего еще не делал никогда. Тропу засыпало, и мне предстояло идти по целине, почти по пояс в снегу. В другой обстановке и с другим настроением я, может быть, не придал бы этому неудобству особого значения. Сейчас же приходилось экономить изрядно подорванные силы, и я спустился к вагончику за лыжными палками.
Кривые и короткие палки, специально подогнанные для восхождений, я хранил за кухонным блоком, в деревянной подсобке, похожей на деревенский туалет. Там же стояла канистра с бензином, совковая лопата и кусок репшнура с подвязанными к нему красными тряпочками, которым я обозначал опасные участки на трассе. Не успел я подойти к дверце подсобки, как понял, что в ней кто-то хозяйничал.
Потянул на себя дверь подсобки. Она угрожающе заскрипела, загребла снег и застряла. Я не стал усердствовать и применять силу. Очень не люблю, когда из-за двери на меня вдруг падает заледенелый труп или еще какая-нибудь гадость. Я сделал шаг в сторону, слегка оттянул тонкую доску двери и заглянул в щель.
К счастью, трупа не было. Все остальное – лопата, репшнур, колышки – были на месте. Не хватало только канистры с бензином. Это меня удивило.
Я обошел вокруг кухонного блока, посмотрел на свалку мусора, взобрался на огромный вечный сугроб, закрывающий бочку Гельмута от холодных северных ветров, съехал на животе на узкий ледовый балкон, в который упирался торец бочки, и тотчас увидел под ногами то, чего здесь раньше никогда не было.
Под торцевым окном валялась канистра с открытой горловиной, а из-под рыхлого снега торчал почерневший от грязи рукав моего некогда ярко-красного пуховика, который я по порочному состраданию дал поносить Глушкову и в котором он отдал богу душу в двадцать четвертом номере Приюта. Уже ничуть не сомневаясь в том, что под снегом зарыт труп Глушкова, я медленно потянул рукав на себя. Пуховик затрещал. Я не успел остановиться, и отвратительный, покрытый бурыми пятнами засохшей крови рукав оторвался от основной части и хлестнул меня по лицу.
Упав на колени, я стал ковырять пальцами снег, и с остервенением работал до тех пор, пока кисти не стали малиновыми и не вздулись от холода, но я увидел то, что и ожидал увидеть. От моего пуховика уцелел лишь рукав. Все остальное сгорело, превратившись в комок слипшейся синтетической ткани, ощетинившийся отвратительными черными перьями и оплетенный потемневшей от огня змейкой медной «молнии».
Я никогда не жаловался на психику, но в этот момент мне стало так дурно, словно это меня облили бензином, подожгли, а затем останки присыпали снегом. Не нравится мне все это, подумал я словами Тенгиза, нехорошая игра идет.