Все. Больше ничего. Табула раса форматом ин кварто.
– Утро красит нежным светом... – страдальчески пробормотал Пушкин.
Он снова вернулся в исходную позицию – на четверинки. В голове все еще шумело после вчерашнего. С недавних пор Пушкин начал замечать за собой одну пренеприятную особенность: просыпаясь по утрам после ночных застолий, он продолжал ощущать себя слегка хмельным. При этом сопутствующие радостному опьянению в кругу друзей воодушевление и развязность ко времени пробуждения уже проходили без следа, и на долю утреннего хмеля оставались лишь плещущая, невыносимая, ненавистная тьма в голове и гулкая пустота в сердце, усугубляемые привычным похмельным синдромом: отвратительным головокружением, тошнотой, нарушенной координацией движений и мерзкой тяжестью во всех членах. Печень, утомленная многолетними бесчисленными возлияниями, решительно отказывалась перерабатывать попадающие в организм хозяина токсины с тою же непринужденною легкостию, что и в лицейские годы.
Ползти в туалетную комнату на четверинках было крайне, крайне унизительно. Пусть никто не видел этого, но это было безусловно унизительно. Вот уж воистину обезьяна с тигром!.. Покойный Дельвиг не упустил бы обидно съязвить что-нибудь по сему поводу. Посидев некоторое время на корточках, Александр Сергеевич тяжко оперся о смятую постель и снова попытался выпрямиться. Voila! на сей раз ему это удалось. Придерживаясь рукою за стену, он осторожно двинулся в выбранном направлении, памятуя смутно, что туалетная комната должна располагаться где-то на северо-востоке, если принять за север ту часть света, к которой он сейчас был обращен лицом.
Из туалетной Пушкин вернулся заметно посвежевшим. Холодное умывание, а также сокращенный комплекс упражнений по системе доктора Лодера сделали свое дело. Он даже несколько преодолел похмельную мигрень свою. Великий поэт поймал краем глаза робкий солнечный луч, пробившийся через неплотно задернутые занавеси, умиротворенно прижмурился, пристроился на краешке стола, дотянулся до своей одежды, которая комом лежала на стуле, решительно извлек из внутреннего кармана записную книжку, раскрыл ее и поспешно набросал:
Мороз и солнце! день чудесный,
La-la-la-la-la-la прелестный,
Вставай, красавица, пора,
Открой la-la-la-la-la очи,
La-la-la-la-la долгой ночи,
La-la-la-la-la со двора...
На этом прозрачный источник вдохновения иссяк. Пушкин задумчиво захлопнул записную книжку, отодвинул ее от себя. Стихотворение обещало быть славным.
«Мороз и солнце, – подумал Пушкин, глядя в занавешенное окно, за которым неуловимо перемещались легкие тени, – мороз и солнце. Караулов непременно упомянет тонкое, эфирное, едва уловимое, но явственное ощущение января, во время коего возникли новые хрустальные строки maître. Добролюбов заявит, что в темном царстве безнадежной зимы правящего режима автор наконец узрел революционный луч света, решительно пронизывающий холод и тьму. Пирогов напишет: „Положительно с редкостным омерзением прочол очередное зимнее сопле Пушкина, пыльное и прошлогоднее, определенно вынутое из долгого ящика“. Критикам и обозревателям невдомек, что поэт – не акын, что он не обязательно поет то, что видит. Тончайшая ассоциативная цепочка: теплый сентябрь – солнце в окне – дохнуло внезапным холодом – колокольня вдали бьет колоколами чисто и ладно, словно в неподвижном морозном воздухе – и вот уже сам собой слагается гимн январю, ясный и свежий, как солнечное зимнее утро».