Юлиан выбрался из редакции с ее бурной, но какой-то ненатуральной жизнью, и оказался наедине с Варшавой. Здесь она выглядела по-южному пестро, с разноцветной, позолоченной росписью по узким фасадам. Во всем облике домов сквозило известное легкомыслие, побудившее в свое время свирепых пышноусых шляхтичей призвать на польский престол макаронника Валуа. «Внезапная Италия» нарядных фасадов под тяжелым славянским небом превращала площадь в место фантастическое, насыщенное странными грезами.
Отец Юлиана, человек молчаливый и безвольный, всегда словно погруженный в полудрему, на памяти Юлиана очнулся от своего состояния только однажды, сказав сыну: «Все думают, что название «Варшава» – потому что тут жила какая-то Сава. Эти поляки даже толком не знают, мужчина она была или женщина. На самом деле, запомни, Варшаву основали евреи. По-настоящему город называется Батшеба, Вирсавия… Это еврейская тайна. Никто из католиков не должен…» Тут отец замолчал, потому что вошла мать, и больше к этому странному разговору не возвращался.
Юлиан сунул в рот новую папироску и остановился на углу прикурить. Через площадь шла женщина в светлом платье с пышными воланами. На ногах у нее были легкие туфельки и белые носочки, а в длинных завитых волосах покачивался тяжелый шелковый бант. Издалека ее можно было принять за девочку или даже за куклу, но потом Юлиан разглядел, что это взрослая женщина, лет, наверное, сорока. Она была слепая. Шла, сильно наклонясь вперед, словно была не женщиной, а резной фигурой на носу корабля, и быстро, легко вела впереди себя тросточкой.
Юлиан проводил ее глазами. Как всякий старый город, Варшава имела и пестовала своих сумасшедших. Он снова вспомнил странную отцовскую фантазию, и только теперь Юлиану показалось, что он понимает отца. «Батшеба» была его единственным открытием, единственным откровением, настолько драгоценным, что отец не захотел поделиться им даже с матерью.
* * *
Юлиан, сколько себя помнил, был окружен странностми. Жизнь представлялась ему собранием диковин, и он не уставал поражаться их разнообразию. Он видел нелепое там, где для большинства сограждан уныло дремала обыденность. Эта особенность мировосприятия лежала в основе знаменитой на всю Варшаву неиссякаемой юмористики Юлиана. Он описывал варшавских мосек, котов и канареек так, что они сделали бы честь любому средневековому бестиарию. Что касается людей, то здесь удивлению Юлиана вообще не находилось пределов. Поход какого-нибудь бухгалтера Франтишека Скрыни в субботний день за молоком в изложении Юлиана выглядел значительно увлекательнее, нежели все подвиги ливонских крестоносцев в романе Эугениуша Чумы «Кровь и честь».