"Ладно," говорит Ирвин, "пошли завтра в Собор на Зокало и попросимся позвонить в колокола." (Что они и сделали, на следующий день, втроем, им разрешил уборщик и они похватали здоровенные канаты и качались и вызванивали громкие звонкие зонги которые я вероятно слышал на своей крыше пока в одиночестве читал Алмазную Сутру на солнышке — но меня там не было и что в точности еще случилось я не знаю.)
Вот Рафаэль начинает писать стих, он вдруг перестал болтать когда Ирвин зажег свечу и пока мы все сидим расслабившись в низких тонах можно услышать сумасшедшее шебуршанье карандаша Рафаэля спешащего по странице. Можно действительно услышать стихотворение первый и последний раз на свете. Царапанья карандаша звучат в точности как рафаэлевы вопленья, с тем же самым укоризненным ритмом и напыщенными раскатами жалоб. Но в шебуршистом царапанье вы также слышите некое чудесное претворенье слов в английскую речь из головы итальянца который в своем Нижнем Ист-Сайде и по-английски-то не разговаривал пока ему семь не стукнуло. У него великолепный медоточивый ум, глубокий, с поразительными образами которые для всех нас словно ежедневный шок когда он читает нам свое ежедневное стихотворение. Например, прошлой ночью он почитал историю Г.Дж. Уэллса и сразу же сел со всеми именами потока истории в голове и восхитительно нанизал их; что-то про парфян и скифские лапы заставляющие тебя осязать историю, с лапищей с когтищем со всеми делами, а не просто понимать ее. Когда он выкорябывал свои стихи в нашем огарочном молчании ни один из нас никогда не раскрывал рта. Я осознал что за дуровой командой мы были, под дуровой я имею в виду такими невинными по части того как это говорится властями что жизнь прожить нужно так. Пятеро взрослых мужиков-американцев и шебуршание в тишине при свечке. Но когда он заканчивал я бывало произносил "Ну ладно а теперь прочти что написал."
"О мешковатые штаны Готорна, незаштопываемая прореха…" И ты видишь бедолагу Готорна, хоть он и носит эту неуклюжую корону, без портного в новоанглийской мансарде в метель (или в чем-нибудь еще), как бы то ни было, может это и не поразит читателя, оно поражало нас, даже Лазаря, и мы действительно любили Рафаэля. И все мы были в одной лодке, нищие, в чужой стране, искусство наше отвергнуто в большей или меньшей степени, сумасшедшие, амбициозные, в конце концов совсем как дети. (Это только позже мы стали знаменитыми и на нашу детскость понавешали собак, но это потом.)
Наверху, ясно разносясь по двору, можно было услышать хорошенькие рулады мексиканских безумных студентов которые свистали нам, с гитарами и прочим, кантрюжные любовные песенки кампо а потом вдруг ни с того ни с сего сдуру пускались в Рок-н-Ролл вероятно специально для нас. В ответ мы с Ирвином запели Эли Эли, низко тихо и медленно. Ирвин на самом деле великолепный еврейский кантор с чистым трепетным голосом. Его настоящее имя Аврум. Мексиканские парни намертво затихли слушая. В Мексике люди поют огромными бандами даже после полуночи распахнув все окна.