Она заводилась, как все истерики, от самоповторов, и все сильнее качала коляску, и ребенок в ней проснулся и заорал.
— Что ж ты мне, ребенка разбудила, Денисова? — спросила Колпашева тихим, сладким, угрозным голосом. — Это ребенка ты мне разбудила? Ты разбудила ребенка моего? Ты сглазить мне ребенка хочешь, Денисова, гадские твои глаза? Я тебе, Денисова, выцарапаю глаза твои гадские! Граждане! Милиция! На помощь! Ребенка моего хотела украсть! Хотела непрописанная украсть моего ребенка! Помогите, граждане! Ох ты моя цыпонька, ластонька, рыбонька! Граждане! Украсть хотели ребенка! Ох ты моя лапонька, моя кисонька, моя детонька родная! Родная моя, украсть хотели ребенка! Сука рваная, цыпонька, хотели украсть! Ребенка рваная цыпонька родная сука хотела украсть ласонька семест два по черезвычайному! Граждане!
Катька не стала дослушивать этот концерт. Она позорно бежала, слыша за собой топот погони, которой, разумеется, не было, — весь район знал Колпашеву, и никто не стал бы сбегаться на ее крики. Колпашева хохотала Катьке вслед, а Катька бежала и бежала, пока не вскочила в первый попавшийся троллейбус. Ей было все равно, куда ехать. Ад был везде — в Москве, в Брянске, в Тарасовке. Всюду ждал куркуль Коля с ментом за плечами, с ребенком наперевес, с Колпашевой в обнимку. Игорь, увози меня куда хочешь. Черт меня дернул ехать сюда. Куда меня везут? Троллейбус заворачивал к вокзалу. Катька выскочила на остановке, поймала таксиста, сунула ему сотню при красной цене полтинниук и через пять минут ввалилась в бабушкин дом.
— Что с тобой, сумасшедшая? Лица на тебе нету!
— Отстань, — сказала Катька, пошла в комнату, рухнула на тахту и до ночи пролежала, не шевелясь и не отвечая на расспросы. Ей все казалось, что за ней сейчас придут и возьмут на семест два часа, а там и на всю оставшуюся жизнь — за попытку украсть ребенка, за недостаточную почтительность к Колпашевой, за то, что в девятом классе Катька не могла выполнить норматив по бегу на 500 метров. Самое страшное, что Колпашева называла ее Денисовой. Это была ее фамилия по мужу, а значит, Колпашева за всем следила, читала «Офис», готовилась. Все было не просто так.
Ой, извини, пожалуйста. Я правда не знал. А какая у тебя девичья?
Неважно. Так даже лучше, страшней.
Между тем никакого дела до нее Колпашевой, конечно, не было. Она получила лишнее подтверждение своей власти над москвачкой и еще восемь лет могла жить в родном Брянске в полное свое издавольствие.
Но ужасней всего была догадка о том, что полная власть Колпашевой над Катькой и беспомощное катькино изгойство были как-то связаны с эвакуатором, с изменой и беззаконной любовью, — с той непобедимой внутренней неправотой, которая и делала Катьку такой уязвимой. Если б не Игорь, она, мужняя жена, конечно, нашлась бы что ответить. Теперь у нее не было никакой опоры и никаких прав, и всякий мог с ней сделать что угодно — ибо то единственное, что только и сделало ее человеком, сразу вычеркнуло ее из всех рядов и списков, где ее терпели в недочеловеческом, неосуществившемся состоянии. Теперь она вылезла из скорлупы — и выпала из всех конвенций, потому что мы так не договаривались, нет, не договаривались.