Катька оставляла злобной воспитательнице ноющую Подушу, шла к остановке, и взгляд ее падал на новые и новые приметы распада, словно теперь, резонируя с катастрофой, она не могла замечать ничего другого. Около дома напротив появилась полупарализованная собака, шпиц, кем-то выброшенный из-за болезни и старости, — этому шпицу дети построили в кустах картонный домик, выносили ему туда объедки… Около другого дома уже года три ржавел старый «Запорожец» — хозяин, вероятно, умер, а наследникам машина была не нужна, и Катька, проходя мимо него еще до встречи с Игорем, всякий раз думала, что вот и она, как тот «Запорожец» — хозяин умер, это чувство смерти хозяина тайно сопровождало ее каждое утро после отъезда родителей, а кроме хозяина, она никому особо не нужна; теперь этот «Запорожец» взломали и доламывали по частям, продавливая крышу, отрывая руль, внутрь нанесло листвы… Однажды утром Катька чуть не разревелась, увидев на кусте забытую детскую варежку. Страшно было подумать, что начнется зимой, когда все это беззащитное убожество будет стыть на ледяном ветру.
Но среди всего этого был Игорь, к которому она ездила теперь уже ежедневно, не заботясь о том, чтобы выдумывать объяснения для мужа; она все равно возвращалась домой каждый вечер, потому что остаться у Игоря ночевать — значило внести новый вклад в общую энтропию. Объяснить она ничего не могла бы — просто знала, и все. По этой же причине нельзя было сейчас уходить от мужа, лишившегося вдобавок работы и не выпадавшего из прострации, — это было бы уже полное предательство, за которое ее и всю страну должны были окончательно покарать. О, конечно, она ни в какой мере не ощущала себя праведницей, ради которой могли пощадить Гоморру, — тем более, что и Гоморру эту впору было звать «Геморра», до такой степени жалок и вонюч был ее распад, ничего торжественного, по грехам и кара; но чувство, что на нее смотрят, странное чувство предстояния за все эти осколки и тряпки, жалкие, но и трогательные, как требуха, которую выносили шпицу, — все-таки не оставляло ее, и нельзя было ничего сделать. Именно сейчас нельзя было ничего менять.
Иногда, когда уж вовсе невмоготу было терпеть (да и в метро заходить было все страшнее, рванет еще, к чертям), они брали машину до Свиблова — не так уж далеко от «Алексеевской», близ которой размещался «Офис».
— А чего ты не выучишься водить?
Они целовались на заднем сиденье, не стесняясь частника.
— Мне нельзя. У меня слишком силен инстинкт межпланетчика, космолетчика.
— Что, можешь слишком разогнаться?