– А я еще не вполне достиг такого состояния, как вы, – ответил он. – Мне кажется, что я еще могу страдать, и страдать глубоко. Для меня краткость жизни – не утешение. Жизнь коротка, что и говорить, но сравнительно с чем? Для нас она – всё. Однако я чувствую, что медленно вступаю в более спокойную полосу. Помните, Изабелла, когда-то я сравнивал свою жизнь с симфонией, в которой звучит несколько тем: тема Рыцаря, тема Циника, тема Соперника. Они всё еще звучат – и очень громко. Но мне слышится в оркестре еще один инструмент – единственный, не знаю какой; он с вкрадчивой настойчивостью твердит другую тему, всего лишь в несколько звуков, нежную и умиротворяющую. Это тема покоя; она похожа на тему старости.
– Но вы еще совсем молодой, Филипп.
– Да, конечно… знаю… Именно поэтому эта тема и кажется мне очень приятной. С годами она заглушит весь оркестр, и я пожалею о времени, когда слышал и другие темы.
– А меня, Филипп, порой огорчает мысль, что учение идет так медленно. Вы говорите, что я стала лучше, и мне кажется, что это верно. К сорока годам я, пожалуй, начну чуточку понимать жизнь, но будет уже поздно… Вот так-то… А как вы думаете, дорогой, возможно ли полное, без малейшего облачка, единение двух существ?
– Но ведь только что это оказалось возможным в продолжение целого часа, – ответил Филипп, вставая.
Лето, проведенное в Гандюмасе, было самой счастливой порой моего замужества. Мне кажется, что Филипп любил меня дважды: несколько недель до свадьбы и вот эти три месяца – с июня по сентябрь. Он был ласков искренне, без всяких оговорок. Его мать почти что заставила нас поместиться в одной комнате; она горячо настаивала на этом и просто не понимала, как могут супруги жить порознь. Это нас еще более сблизило. Мне доставляло огромную радость, просыпаясь, чувствовать рядом с собою Филиппа. Мы брали к себе Алена, и он играл у нас на постели. У него прорезались зубки, но он вел себя молодцом. Когда он начинал плакать, Филипп говорил: «Ну, ну, улыбнись, Ален! Ведь мама у тебя – герой!» Ребенок, кажется, в конце концов стал понимать слова: «Улыбнись, Ален», – потому что старался сдерживаться и приоткрывал ротик, чтобы показать, что всем вполне доволен. Это выходило очень трогательно, и Филипп начинал привязываться к сыну.
Погода стояла восхитительная. Филипп любил, возвратясь с фабрики, «пожариться» на солнцепеке. Лакей приносил нам на лужайку перед домом два кресла, и мы подолгу сидели молча, погрузившись в смутные мечты. Мне было приятно думать о том, что нами владеют одни и те же образы: заросли вереска, полуразрушенный замок Шардейль, виднеющийся сквозь зыбкую дымку раскаленного воздуха, за ним – туманные очертания холмов, а где-то еще дальше – лицо Соланж и чуть жесткий взгляд ее прекрасных глаз; на горизонте нам мерещился, без сомнения, флорентинский пейзаж, широкие, почти плоские крыши, купола, вместо елей на холмах – кипарисы, и ангельский лик Одилии. Да, и во мне также жили Одилия, Соланж, и это казалось мне естественным и необходимым. Порою Филипп взглядывал на меня и улыбался. Я знала, что мы таинственно связаны друг с другом; я была счастлива. Колокольчик, призывающий к обеду, извлекал нас из этой сладостной истомы. Я вздыхала: