Особенно мне запомнился один вечер. Я обедал за городом, в окрестностях Стокгольма; после обеда хозяйка предложила погулять в парке. Мы укутались в меха. Воздух был ледяной. Рослые белокурые слуги распахнули кованые железные ворота, и мы оказались у замерзшего пруда, который слабо поблескивал под полуночным солнцем. Моей спутницей была очаровательная, веселая женщина; незадолго до прогулки она сыграла несколько прелюдий с такой воздушной фацией, что растрогала меня до слез. Наступило мгновенье, когда я был необыкновенно счастлив. «Как прекрасен мир, – думал я, – и как легко быть счастливым».
С возвращением в Париж терзавшие меня призраки вновь ожили. Рассказы Одилии о том, как она проводила долгие дни в одиночестве, были настолько пусты, что для заполнения этих обширных пространств напрашивались самые тягостные предположения.
– Чем вы занимались все это время?
– Да ничем. Отдыхала, мечтала, читала.
– Что же вы читали?
– Я вам писала: «Войну и мир».
– Но не две же недели вы читали один роман?
– Нет, я еще занималась всякими делами; разобралась в шкафах, привела в порядок книги, ответила на давнишние письма, ездила к портнихам.
– А с кем вы виделись?
– Ни с кем. Я вам писала: с вашей мамой, со своей, с братьями, с Миза… Я много играла на рояле.
Постепенно она оживилась и стала мне рассказывать об испанских композиторах – Альбенисе, Гранадосе, – которых она только что открыла.
– Знаете, Дикки, я непременно хочу сводить вас на «Ученика чародея»… Это такая умная вещь!
– На сюжет баллады Гёте? – спросил я.
– Да, – ответила Одилия с воодушевлением.
Я посмотрел на нее. Откуда она знает эту балладу? Мне было хорошо известно, что она никогда не читала Гёте. С кем же она была на концерте? Она взглянула на меня и заметила, что я встревожен.
– Это написано в программе, – пояснила она.
В первый же вторник после моего возвращения из Швеции мы обедали у тети Кора. Она приглашала нас два раза в месяц и была единственной моей родственницей, к которой Одилия чувствовала некоторую симпатию. Тетя Кора относилась к Одилии как к изящному украшению ее званого обеда и обращалась с ней очень ласково; меня же она упрекала в том, что после женитьбы я стал молчалив. «Ты мрачен и чересчур занят женой, – говорила она, – супруги терпимы за обеденным столом только с того дня, как вступят в полосу равнодушия. Одилия прелестна, а ты созреешь только года через два, а то и три. Как бы то ни было, ты съездил в Швецию, и надеюсь, что на этот раз покажешь себя во всем блеске».
В действительности же успех за обедом достался не мне, а молодому человеку, которого я хорошо знал, ибо он был приятелем Андре Альфа; Андре отзывался о нем со странной смесью иронии, уважения и опаски. В дом на авеню Марсо его ввел адмирал Гарнье, начальник штаба военно-морского флота. Звали его Франсуа де Крозан, он был в чине капитан-лейтенанта и только что возвратился с Дальнего Востока. В тот вечер он описывал японскую природу, говорил о Конраде, о Гогене, и рассказы его были полны яркой, живой поэтичности, так что я невольно восхищался им, хоть он и не вызывал у меня особой симпатии. Слушая его, я одну за другой вспоминал разные мелочи, рассказанные о нем Альфом.