Каждую весну меня отправляли в поместье дышать деревенским воздухом и привозили обратно, когда близилось время прихода спартанцев. Но однажды мне тогда было года четыре, не то пять - они пришли раньше обычного, и нам пришлось изрядно посуетиться, чтобы убраться оттуда. Помню, я сидел в повозке вместе с рабынями и домашним скарбом, отец ехал верхом рядом с нами, а раб погонял волов стрекалом; колеса повозки прыгали, а мы все кашляли - душил дым от сожженных полей. Все сгорело в тот год, все, кроме стен дома да еще священной оливковой рощи, которую они пощадили из страха перед богами.
Будучи слишком маленьким, чтобы понимать серьезные события, я всегда с нетерпением дожидался, пока они закончатся, чтобы увидеть, к чему все это вело. Однажды отряд спартанцев расположился на время в нашем деревенском доме, и те, кто умел писать, нацарапали всюду на стенах имена своих друзей с многообразными восхвалениями их красоты и доблестей. Помню, как отец сердито стирал со стен уголь и ворчал:
– Забелите эти безграмотные каракули. Мальчик никогда не научится ни читать, ни правильно писать буквы, когда такое перед глазами.
Кто-то из спартанцев забыл свой гребень. Мне казалось, это сокровище, но отец сказал с отвращением, что он грязен, и выбросил вон.
Что касается меня самого, то, думаю, я не понимал, что такое беда, пока мне не исполнилось шесть лет. Тогда умерла моя бабушка, которая присматривала за мной каждый раз, когда отец уходил на войну. Мой дед Филокл (высокий старик с красивой бородой, всегда аккуратно расчесанной и белой почти до голубизны; бог Посейдон и по сей день представляется мне в его образе) стал быстро слабеть, и тогда отец нанял мне няньку, свободную женщину с Родоса.
Она была тонкая, смуглая, с каплей египетской крови. Я быстро узнал, что она - наложница моего отца, не понимая, впрочем, значения этого слова. Сам-то он при мне никогда не нарушал правил пристойности, но я временами слышал то-другое из разговоров домашних рабов, а у них были свои причины ее ненавидеть.
Будь я чуть постарше, мог бы, когда ее тяжелая рука обрушивалась на меня, утешать себя мыслью, что скоро она отцу надоест. В ней не было изящества, которое он мог бы найти в гетере довольно скромного уровня, а в те дни ему по средствам была и самая лучшая. Но мне в том возрасте она казалась столь же вечной частью дома, как портик или колодец. Думаю, она сама начала догадываться, что когда я подрасту настолько, чтобы ходить в школу в сопровождении пестуна-педагога [6], отец воспользуется случаем избавиться от нее, - и потому любой мой успех пробуждал в ней ярость.