Гладь озера в пасмурной мгле (Рубина) - страница 183

Я просто застыл. А Генка снизу шипит — ну, что, ну, что там, Миха? Я сказал — тихо, стой, не двигайся! Не знаю, почему я не спрыгнул и не убежал. Просто чувствовал, что должен тихо стоять и ждать. И точно, она выпрямилась и стала вытираться полотенцем, и цепочка кулона цеплялась за полотенце и мешала. Тогда она сняла с шеи кулон, положила на полку под зеркалом и прямо так, по пояс голая, пошла из комнаты — может, за другим, сухим полотенцем…

Тогда я мгновенно подтянулся на руках, сиганул в комнату, метнувшись к полке, схватил кулон и… сунул его за щеку! И сразу выскочил, но по пути — как все-таки мозг работает в такие минуты! — прихватил мокрое полотенце, чтобы Генка не заподозрил… Я выскочил из окна и понесся прочь, с полотенцем в руках…

И всю дорогу он ругал меня придурком за это полотенце, мол, надо же было хватать что получше. А я был счастлив, счастлив, и только мычал в ответ…

Мне хочется представить себе лицо этой женщины, когда, вернувшись в комнату, она привычно протягивает к полке руку и не находит там кулона… Я продлеваю миг этого блаженства, этого вневременного торжества. Я до сих пор торжествую, а она до сих пор все стоит с голыми своими, скользкими грудями, — мразь, воровка… подстилка чекистская!..»

Дня через три Генку застрелил на вокзале какой-то майор, когда он стащил чемодан и волок его к выходу. Майор кричал — стой, стой, стрелять буду! — но Генку, должно быть, заклинило: мы с ним тогда дня два совсем не ели. Тот и выстрелил. Но я не об этом.

«…В тюрьме я не пил три дня, пока не перевели из общей камеры к политическим. То, что параша была одна на всех — это понятно, но и алюминиевая посудина для питья была одна на всех тоже, а то, что у народа в камере всякое водилось — и сифилис, и чего похлеще… я как-никак понимал, был уже студентом химфака…

Вечером в камеру заносили большое блюдо с дезинфицирующим раствором против мандавошек, и все принимались загребать его ковшом ладони и, спустив штаны, деятельно натираться…

Страшную жажду буду помнить, вероятно, всю жизнь… хотя не самая это чудовищная пытка. Если не ошибаюсь, — академик Оксман вспоминал, что из всех пыток, которые он вынес в застенках КГБ, самая страшная была — сверление открытого дупла. Он отбывал срок на Колыме с 36-го, ему, председателю Пушкинской комиссии, инкриминировались «попытки срыва юбилея Пушкина». Кстати, Пушкин его и спас: когда, еще живого, Оксмана свезли в морг, служитель обнаружил на ноге у него бирку, где было написано, что он — из Пушкинского дома. На эту бирку, на слово «Пушкин» служитель морга и отреагировал, и спас доходягу, откормив сливочным маслом, — вроде крутился при кухне.