Услыхал эти справедливые слова Михал Василич, встаёт, конечно, молча и в переднюю комнату за американской своей шляпой. Оделся и ушёл.
А утром и Клавдия Ивановна приехала. Входит такая розовая, — беды, конечно, своей не чует, на жизнь взирает спокойно, а я как обхвачу её за холодные коленки, как заплачу на голос:
— Милая вы моя, дорогая вы моя, я вам счастье принесла, а вы мне несчастье подарили! Молодая моя жизнь в вашем дому безвозвратно разбита, и опозорена я навсегда, и одна мне дорога, как барышне той…
Сразу она с лица переменилась, спрашивает меня страшным топотом:
— Что ещё случилось? Какое несчастье?
— Снасильничал, — говорю, — надо мною Михал-то Василич ваш… И все слышали, и женщина с портфелем на вашей кровати ночевала, а Михал Василич вчера из дому ушёл и посейчас не воротился…
Опустилась она на сундучок, ноги, должно быть, подкосились, слова сказать не может, и лица на ней и того нету. Бормочет слабым голосом непонятные слова:
— Всё, — говорит, — одно, — говорит, — к одному теперь… Одно к одному!
Словно пташка какая решающего своего выстрелу дождалась. И так мне жалко стало её в тую минуту безысходного печального горя, что сижу я с ней рядышком и плачу навзрыд, будто маменьку хороню. Плачем обе над женской нашей бедой, а я, между прочим, и говорю:
— Вот какая печальная будет теперь моя жизнь! И что только Михал Василич надшутил?.. А если, не дай бог, ребёночек…
Сказала я про ребёночка — она даже затряслась вся.
— Почему ж, — говорит, — тебе такое счастье, а мне нет?
Но только не поняла я: — к чему она про счастье своё вспомнила в ту безысходную минуту? А к вечеру сидим мы печально вдвоём, словно у нас кто умер: во всей квартире — страшная тишина, и всё чудится, что по углам кто-то ходит, одна на другую глаза поднять боимся, молчим каждая про свою думку, а он и вот он — Михал-то Василич! звонит! — и не пьяный звонит: всегда я по звонку угадывала, какой он… Твёрдо звонит. Решительно пальтецо в передней снимает, помочь хотела — рукой отвёл, а в комнаты вошёл — оробел сразу, стал под двери. И вижу я: Клавдия Ивановна поднимает на него измученные глаза, и подбородочек у неё зашёлся, трясётся в слёзной истоме…
— Мишенька, — говорит, а сама словами давится, — вся наша жизнь теперь разбита… Нету у нас жизни, — три жизни ты загубил, а за что?
Он шляпу в руках вертит, пальчиком пыль сбивает, а потом бросил шляпу на канапе, под ногтями чистит и вздыхает.
— И всё бы, — говорит она опять, — я тебе простила, ради большой моей любви, потому, — говорит, — в моей любви вот она вся я — и как живу и как дышу! А люди нас с тобой не простят: далеко, — говорит, — твой порочный круг раскинулся и сомкнётся он над вашими несчастными головами…