Даже когда ему позвонили — не верил. Не верил, когда ехал, и понимание пришло, только когда он сам, своими глазами увидел, что осталось от сына. Вороватых содрогался до сих пор, вспоминая эту гадость, что-то изжелта-нелепое, запрокинутое, с окостеневшей выставленной рукой, к чему надо было идти, огибая ручейки и лужи крови. Это, оставшееся от сына, умерло не сразу. Оно еще шло, оставляя везде отвратительные кровяные потеки, зажимало пробитую грудь, пока не рухнуло вон там, споткнувшись о нагреватель, не завалилось, чтобы больше не вставать. Вороватых еле сдерживал рвоту, глядя на испачканные кровью волосы — этими руками он еще и за голову хватался; на перекошенные, сведенные губы. Валентина потом спрашивала, будто он был способен ответить: что вспоминал, кого звал мальчик в свои последние минуты?! Тогда не было вопросов — было одно только отвращение.
А потом вдруг пришел и страх, хлынул под пупырчатую кожу. Получается, стрелять могли и в него?! В НЕГО!!! Значит, эти, ввалившиеся в кабинет как были — в шапках, в висящих на шеях шарфах, сверкая фиксами, гавкая матом, — значит, и они могли… Вороватых присел на подогнувшихся, ватных ногах. Ему подставили стул, сунули стакан воды; начал валиться — сунули ватку под самый нос, и Вороватых подскочил от резкого, пробравшего до печенок смрада нашатыря. Поддерживая под локти, выводили обезумевшего, оседающего на подломившихся ногах, почти невменяемого старика. А как тут не сломаться?! Вот тогда бы, в кабинете, этот наглый, в кожаном реглане, вынул бы черное, блестящее из широкого кожаного кармана и прямо через стол с такими важными, такими родными бумагами рванулся бы огонь из ствола… Тогда бы он пошел сам не зная куда, пятная кровью, хрипя сквозь перекошенные губы… Вороватых хрипел и визжал, разбрызгивая в стороны слюну, мычал, обхватив голову руками. Его долго не хотели оставить одного, и он никак не мог набрать заветный номер, сказать, куда и когда приезжать, не мог открыть сейф, набить портфель всем, что просили эти страшные люди. Те, в кого можно стрелять.
И потом покоя не давали. Простатитов требовал своего, Чижиков чего-то тоже хотел. Все хотели своего, все покушались на его доллары. На его, прошу заметить! На его! Все хотели своего, не такого, как он. А Вороватых хотел только, чтобы его оставили в покое. И сейчас он лежал, тихо плача от злости оттого, что надо ждать звонка, что нельзя выключить телефон. Полуседой пятидесятилетний мужчина тихо плакал, сцепив зубы, растирая слезы по физиономии. Потому что опять должны звонить, опять надо вылезать, что-то делать, кому-то что-то говорить, давать кому-то свои доллары…