Джек повернулся спиной к окну, взглянул на миниатюрную женщину, которая смотрела на него очень серьезно, и заговорил, выплескивая то, что не решался озвучить даже самому себе:
– Знаешь, Сэм, я только однажды желал чего-то действительно всей душой. Я хотел играть в бейсбол. Мечтал быть лучшим. Жаль, что тогда мы не были с тобой знакомы. Я был живой и счастливый, понимаешь? – Он вдруг замолчал, и Саманта испугалась, что на этом разговор закончится.
– Нет, нет, Джек, не молчи! Говори со мной. Расскажи мне об этом, я хочу знать, что ты думаешь, что ты чувствуешь.
Толливер перевел дыхание и кивнул:
– Не знаю почему, но я хочу тебе рассказать… объяснить. Я ни с кем раньше об этом не говорил и, наверное, не смогу. Даже с Карой или Стю.
– Наверное, пришло время поделиться.
– Понимаешь… – Толливер говорил с трудом, видимо, облекать чувства и боль в слова было нелегко. – Сначала у меня было все. Я мог побить любой рекорд и добиться, чего угодно. А потом я превратился в калеку. Я был ни на что не годен и никому не нужен, Сэм. Все, что я делал, все, чем я жил, было во мгновение ока уничтожено ударом. Такого удара не получал никто на поле… не было человека, чью ногу изуродовало бы так же… – Его голос прервался, и Джек некоторое время молчал, приходя в себя и собираясь с силами. – Это было нечестно… Я не хотел, чтобы меня запомнили таким: пострадавшим, несбывшейся надеждой команды.
Саманта сделала шаг к Толливеру. Ее сердце рвалось от боли и сочувствия.
– Нет, подожди, – он выставил ладонь, словно защищая свое одиночество, – дай мне договорить, раз уж я решил вывалить все это перед тобой. – Его губы сжались и стали тонкими, почти как у его матери. – Помнишь, в день нашей первой встречи я сказал тебе, что мужчины рода Толливеров занимаются только двумя вещами: бейсболом и политикой, зато уж и то и другое они делают хорошо.
– Конечно, я помню.
– Эту мысль мне внушали с самого раннего детства. Я вырос в уверенности, что такова и моя судьба. Как мой отец и его отец, я должен играть в бейсбол, а потом заняться политической деятельностью. Но в отличие от них я не успел получить свою долю радости – бейсбол кончился для меня, практически не начавшись! Его словно вырвали из меня… как мышцы были оторваны от моих костей… И моя душа… она тоже словно порвалась. Я так и не смог преодолеть это.
Джек уставился в стенку, на которой решительно ничего не было, даже трещин. Впрочем, даже если бы там висело полотно Микеланджело, Джек вряд ли смог бы оценить его. Он просто смотрел в себя и глубоко дышал, пытаясь опять загнать в рамки разумного отчаяние и боль, которым позволил подняться со дна души. Наконец он пришел в себя настолько, что смог продолжить: