Дикие пальмы (Фолкнер) - страница 60

– Да, – сказал он. – Да. – Она принялась расстегивать его ремень.

– А может быть, это твой способ смягчать нанесенные мне оскорбления? Или, может, ты хочешь уложить меня в постель просто потому, что кто-то напомнил тебе о том, что я женщина?

– Да, – сказал он. – Да.

Чуть позднее они услышали, как отъехала машина Брэдли. Она лежала на его плече лицом вниз (только что она еще спала, и он чувствовал на себе ее расслабленную и тяжелую плоть, ее голова покоилась у него под подбородком, дыхание ее было глубоким и медленным), но, услышав затихающий вдали звук автомобиля, она приподнялась, уперев локоть ему в живот, одеяло сползло с ее плеч. – Ну, Адам, – сказала она. Но он ответил ей, что они и так всегда были одни.

– С того самого первого вечера. С той картины. И кто бы ни уезжал, наше уединение все равно не могло стать более полным.

– Я это знаю. Я хотела сказать, что теперь могу искупаться. – Она выскользнула из-под одеяла. Он смотрел на нее, ее строгое простое тело, чуть шире, чуть плотнее, чем на тошнотворных голливудских рекламных плакатах, ее босые ноги протопали по грубым доскам пола к сетчатой двери.

– В шкафчике есть купальники, – сказал он. Она не ответила. Хлопнула сетчатая дверь. Потом она исчезла из вида, вернее, ему пришлось бы поднять голову, чтобы увидеть ее.

Она купалась каждое утро, а три купальных костюма так и оставались нетронутыми в шкафчике. Он поднимался из-за стола после завтрака, возвращался на веранду и ложился на кушетку, и тут же раздавались шаги ее босых ног в комнате, а потом на веранде; иногда он смотрел, как она, сильно и ровно загоревшая, пересекает веранду. Потом он снова засыпал (а ведь еще и часа не успевало пройти с той минуты, когда он пробуждался ото сна, привычка, выработавшаяся у него в первые шесть дней), чтобы проснуться какое-то время спустя, выглянуть наружу и увидеть, как она лежит на пирсе на спине или на животе с руками, сложенными под или над головой; иногда он так и оставался в постели, но уже не спал, даже не думал, а просто существовал в каком-то полусонном, полуэмбриональном состоянии, пассивный и почти бесчувственный в чреве одиночества и покоя; когда она возвращалась и останавливалась у кушетки, он делал движение, необходимое лишь для того, чтобы ткнуться губами в ее загоревший бок, почувствовать вкус солнца на губах. Но потом, в один прекрасный день, что-то случилось с ним.

Сентябрь кончился, по вечерам и утрам было уже по-настоящему холодно; теперь она перенесла свои купанья на послеобеденное время, и они начали поговаривать о том, чтобы перенести спальню с веранды в комнату с камином. Но сами дни оставались прежними – тот же самый застывший повторяющийся золотой промежуток времени между восходом и закатом, длинные, покойные, похожие один на другой дни, не-нарушаемая монотонная иерархия полдней, заполненных жарким медовым солнцем, сквозь которую убывающий год сходил на нет под шорох красных и желтых листьев, неизвестно откуда берущихся и неизвестно куда исчезающих. Каждый день, искупавшись и позагорав, она исчезала со стопкой бумаги и коробкой с красками, оставляя его в доме, пустом и в то же время громко кричащем о ней – ее пожитки, шорох ее босых ног по доскам пола, а он тем временем думал, что беспокоится, но не о том неизбежном дне, когда кончатся их припасы, а из-за того, что он, казалось, нимало не беспокоится об этом; странное чувство, которое он уже пережил однажды, когда муж его сестры дал ему нагоняй за то, что он отказался идти голосовать. Он помнил то свое негодование, грозившее перерасти в ярость и закипавшее в нем, когда он пытался объяснить зятю, почему он так поступил, наконец он осознал, что говорит все быстрее и быстрее, но не для того, чтобы убедить зятя, а чтобы оправдать свою собственную ярость, как в дурном сне, когда пытаешься подхватить свои спадающие брюки; он вдруг понял, что говорит не с зятем, а с самим собой.