Загодя заготовлены были костры под дубами, на опушке леса и в чаще. Каменными топориками щепали лучину на подтопку. Каждая община занимала из года в год свои праздничные пепелища. Весёлый гомон и смех разносились по лесу.
Под одним дубом сидел Слован, под другим — певец по имени Вилуй. Когда затягивал один, замолкал другой; пели они, чередуясь, но песни одного не вязались с песнями другого и звучали не в лад, а вразнобой.
Старый гусляр запел первый:
Солнышко, ясное око денницы,
Грей и сияй!
Свет твой потоком на землю струится…
Свет ты нам дай, Купала…
Тщетны чёрного змея старанья
Лик твой затмить,
Бог наш, ты радость и упованье,
Ты наша жизнь, Купала…
Правь, лучезарный, властвуй над нами,
Жизнь пробуждай!
Жизни даятель, бог наш Купала,
Сей и рождай, Купала!..
Он умолк, а Вилуй забренчал струнами и затянул непонятную песню, словно в насмешку:
Песня, ты моя песня!
О пташка золотая,
Ты, как вода живая,
Срываешь смерти плесень.
Но смерть в твоей стремнине,
Кто впал в неё, тот сгинет.
Двояка сущность песни,
В ней жизнь сплелась со смертью…
Песнь вырвет из могилы,
Живому справит тризну…
Слились в ней обе силы —
И смерти… и жизни…
Он кончил и опустил плешивую голову; теперь оба молчали, зато хор грянул песнь Купале.
Солнце садилось, и все обратили к нему взоры. Ждали, когда исчезнет последний луч с позолоченных верхушек деревьев, чтобы зажечь огни и начать хороводы и песни.
Старухи сидели на земле, подле них стояли кадушки и горшки, блюда с мясом, калачи и праздничные караваи; молодёжь расхаживала по лугу или, хлопая в ладоши, бегала взапуски. Девушки стояли толпой, парни приставали к ним, что-то выкрикивали, девушки препирались с ними, отгоняли платками.
— Купала! Купала! Лада! — слышались тут и там певучие голоса.
Возле костра Вишей, среди женщин и челяди стояли Людек и Самбор, не захотевший вернуться в городище. Все поглядывали на лес, в сторону дома, откуда ждали Живю и Диву. Дива должна была поджечь костёр и первая запеть песнь о Купале.
Тем временем парни тёрли сухое дерево, высекая искру божественного огня. Он рождался здесь, молодой и новый, а потом целый год горел в домашнем очаге. То был огонь, которого не давали никому чужому. Унёсший огонь уносил из дома жизнь.
Две смоляные лучины уже дымились в руках, а огонь все ещё не показывался, и не было Дивы. Самбор чаще посматривал на тропинку, откуда она могла прийти, чем на священный огонь, который должен был вспыхнуть, едва погаснет солнце.
Но вот вдали показались две девушки в белом. Головы их были убраны зелёными венками, платья опоясаны зелёными гирляндами, в руках они несли охапки трав. То были Дива и Живя, ещё грустившие после смерти отца. У Дивы из головы не выходили слова Ярухи, и, хоть она не верила полоумной бабке, в сердце её поминутно отдавалось: «Не ходи на Купалу!»