– У меня самого так случалось… Весь прошлый год было. От таких мыслей все темно кругом и грустно, – настаивал я насколько возможно мягче, не скрывая жалости и недоумения. Но Настасья словно бы не слыхала меня, она уже далеко унеслась, снова погрузившись в себя, и сейчас особенно походила на мать с ее привычкою прятаться за дверью. Женщина онемела, опустошилась недавним признанием (так полагал я) и вроде бы намного постарела обличьем. Она точно обволокла себя мыслями и сквозь них, как сквозь туман, выглядывала на меня отчужденно и устало.
Мне показалось, Настасья вовсе замкнулась, и я хотел уж было уйти, как она заговорила вновь:
– Когда я ушла от мужа, все против меня сразу: «Ты разрушила семью, – завопили, – ты разрушила семью». Но я-то вижу, что им на меня наплевать. Им лучше, чтобы я скурвилась, а я не-е. По-ихнему, ты лучше гуляй, ложись подстилкой, но семью не рушь… Не терплю насилья, слышите? Не терплю. Если люблю – все стерплю, кроме жалости и насилья. Не надо меня жалеть. Если кто надо мной волю выказывать будет, того и убить могу. Да-да, могу запросто.
– Сразу уж и так? Любо-пыт-но, – протянул я, скрывая растерянность, да и как тут было не растеряться от подобных гневно выплеснутых слов. Не знаю, куда бы повернулся наш внезапный разговор, под мглистым напряженным небом, под всплески длинных зарниц, в ночи, напоенной приторным, сладким духом зреющей крапивы, ждущей пенного дождя, если бы из сараюшки не выметнулась вдруг Аннушка, вся дрожащая и в слезах. И сразу наши слова, будто бы полные суеверного смысла и глубины, забылись. Аннушка, как привидение, скользнула из сумрака двора в белой пижамке и, прижавшись к матери, запричитала непритворно и горько, вдруг впервые за весь день став просто ребенком:
– Мама, я не могу спать, мне страшно.
– Отчего тебе страшно? – Настасья еще не остыла от недавнего признания, и сейчас жалобные слова дочери не трогали ее. – Отчего тебе страшно? – холодно переспросила она, трудно освобождаясь от разговора.
– А кто-то дышит в лицо. Мне старая женщина говорила, что, если снится, что дышат, значит, кто-то умрет.
– Верь всяким… Мало ли чего наговорят тебе. Ты думай о чем-либо хорошем. Ты большая девочка, тебе уже девять лет.
– О чем хорошем? У меня пусто в голове.
– Это тебе добрый гном с голубыми глазами дышит, наблюдает, чтобы тебе спалось хорошо, чтобы тебя никто не обидел, – неожиданно вмешался я: детские искренние слезы все разом перевернули во мне. – В каждом доме есть домовой, хозяйнушко такой, бородатый, мохнатый, ушастый, с добрыми глазами… Он наблюдает за нами, не веришь? – Я поймал себя на том, что опять не туда повернул, и скорее скомкался. Аннушка плакать перестала, прислушалась к неожиданным и непонятным для нее словам; днем бы, конечно, она привязалась ко мне, пристала хуже смолы, расскажи о хозяйнушке, да откуда берется он, да где обитает. А тут она грустно посмотрела на меня проваленными темными глазами и, дрожа, наверное, от пережитого, зарылась в материн подол.