Она подняла взгляд на лицо отшельника.
– Если вам от этого станет легче, я поклялась Господу нашему и Его Блаженной Матери никогда больше не играть с любовью.
Глаза у нее были невеселые, хотя она выдавила жалкое подобие улыбки.
– Ну что, помогла я вам понять? Впервые с того дня, как он узнал об обручении Розанны, Конрад пожалел, что надел рясу монаха. Сейчас ему ничего так не хотелось, как быть обычным мужчиной, не связанным обетом целибата, обнять это очаровательное дитя, повиниться перед ней и сказать слова прощения, которых она так и не услышала от отца, произнести клятву вечной любви, которой она не услышала от Энрико, встать перед ней на колени и умолять простить его и принять взамен ушедших.
Но это, он понимал, несбыточные фантазии. Обеты были с ним так же неразлучны, как поношенная ряса. Он встал и тихонько погладил ее по плечу.
– Мне так жаль, Амата. Обещаю, я каждый день буду молить Господа об исцелении твоей души и тела. Сейчас я пойду в часовню мадонны и начну исполнять это обещание. Если хочешь, помолись со мной.
Он надеялся, что молитва возведет между ними крепостную стену, сквозь которую к нему никогда больше не проникнут безумные мечты.
Дождевая вода водопадом хлестала с крыш, бурлила в водостоках, текла по площадям, уходила в каналы – редкий потоп в дельте реки По. Парад гильдий откладывался ужена два дня.
Орфео беспокойно блуждал по городу, от Риальто, где суетливые купцы молились о благополучном возвращении своих судов, до рыночной площади, где мрачные торговцы прятали от дождя свой товар, а покупатели стали редкой роскошью. Затих даже торг на рынке рабов, где продавали язычников и «маленькие души» – христианских детей из Леванта, которых родители продали в вечное услужение.
Только в еврейском квартале и в защищенных от дождя ремесленных мастерских еще кипела жизнь. Здесь трудились без продыху, производя всевозможное добро, от игральных карт до мозаики, от фарфора до брони и стеклянной посуды. Резчики и красильщики разукрашивали деревянные сундуки; мастера изготавливали охотничьи рога из слоновой кости, рукояти мечей, кожаные пояса, золотые и серебряные украшения. «Cavolo»[45], – бормотал скучающий Орфео, разглядывая этих трудолюбцев. Он почти жалел, что не присоединился к Джулиано и остальным. По крайней мере, был бы при деле.
На третье утро после Дня Всех Святых он возвращался от Сесилии. Дождь все еще стекал у него по плечам. Он расправил капюшон над головой, как палатку, и вспомнил, как подруга, оседлав его в предрассветных сумерках, окутала волосами его лицо, окружив его золотистым шатром, в котором остались только он и она, отгороженные от всего мира. Какое глубокое понимание светилось в ее серых глазах, в ее загадочной улыбке, которая не выражала ни осуждения, ни вины, ни сочувствия, а просто была адресована ему как другу, гребцу Орфео – не более и не менее.