– О чем? – подозрительно спрашивает она.
– Обо мне... о месте, где я работаю. Или еще что-то. Я сам точно не знаю. Но я хочу, чтобы ты взглянула.
Алисия отводит глаза и устремляет взгляд на зеркало за стойкой, в котором отражаются пронзительные сцены любви, печали и пьяного веселья.
– Ну, если ты этого хочешь...
Бобби нащупывает половину туфельки, лежащую у него в кармане куртки. Шелк холодит пальцы. Ему кажется, будто он осязает голубизну ткани.
– Это не самое приятное зрелище. Но я не пытаюсь расстроить тебя. Мне кажется...
Она резко обрывает его:
– Просто покажи!
Бобби ставит туфельку на стойку рядом со стаканом Алисии. Несколько секунд она словно не замечает ее, а потом издает короткий горловой звук. Единственный звук, ясный и чистый: воспроизведенный человеческим голосом звон падающего в стакан кубика льда. Она протягивает руку к туфельке, но не дотрагивается до нее, поначалу не дотрагивается, а просто держит над ней дрожащую руку. Бобби не понимает выражения ее лица, понимает лишь, что она всецело поглощена туфелькой. Она проводит пальцами по обожженному краю шелка, по неровной линии разрыва. «О боже!» – произносит Алисия, и тихий сдавленный голос почти не слышен в шуме музыки, внезапно нахлынувшем мощной волной. Она сжимает туфельку в руке, низко опускает голову. Такое впечатление, будто она впала в транс, вызывает в душе некое давно забытое чувство или смутное воспоминание. Глаза у нее блестят, и она сидит совершенно неподвижно. Не навредил ли он ей, думает Бобби, не подтолкнул ли за некую грань отчаяния, на которой она долго балансировала. Проходят минуты, а она все не шевелится. Музыкальный автомат умолкает, болтовня и смех остальных посетителей возобновляются с новой силой.
– Алисия?
Она трясет головой, давая понять, что не в состоянии говорить или просто не желает.
– Ты в порядке? – спрашивает он.
Алисия говорит что-то неразборчивое, но по губам он снова читает слово «боже». Слезинка выбегает из уголка ее глаза, скатывается по щеке и повисает на верхней губе. Возможно, половина туфельки потрясла ее так же, как его, ибо является неким абсолютным символом, исчерпывающе объясняя, что они потеряли и что у них осталось; и именно жуткая выразительность предмета так тяжело подействовала на нее.
Музыкальный автомат снова оживает – старая композиция Стэна Гетца[7], – и Бобби слышит голос Пинео, протестующий, ожесточенный, но не оборачивается посмотреть, в чем там дело. Он не может отвести взгляда от лица Алисии. Какую бы душевную муку или боль утраты она ни испытывала, сейчас в нем сосредоточена вся скромная мера ее природной красоты, все неизбывное страдание; она словно светится изнутри, и образ гончей с Уолл-стрит, созданный при помощи косметики, постепенно растворяется, замещается фарфоровым светлым ликом из «Песни о Бернадетте»