Вальс с чудовищем (Славникова) - страница 69

Теща Света, как понимал Антонов, представляла собой для Геры объект идеальный. Все ее гуманитарное воображение, очень мало востребованное в рекламной фирме и не шедшее ни на какое собственное творчество, тратилось на романтизацию чужих, в частности Гериных, страданий, которые представлялись теще Свете столь же отличными от собственных ее эмоций, сколь отличны от обыденных речей высокопарные стихи. Теща Света физически не могла смотреть на экран, если после «ее» рекламного ролика, зазывавшего в новый, паразитом внедрившийся в развалину стеклянный мини-маркет, по телевизору показывали муравейник голодающих негритянских детей или место автокатастрофы, где сквозь стекло разбитой грузовой «Чебурашки» белелось прижатое нечто, напоминавшее белье в окошке поработавшего стирального автомата. Антонов не усматривал ничего удивительного в том, что под рекламными щитами тещи-Светиного изготовления сразу же заводились нищенки, с лицами пустыми, будто вывернутые мятые карманы, с байково-грязными, мертвенно спящими детьми на бесчувственно-вислых руках, – и любая драная гармошка, наполнявшая горестной вальсовой музычкой сырую полутьму подземного перехода, без труда выманивала из укрытия тещи-Светин скромный кошелек. Гонимый Гера и был для жалостливой тещи Светы романтический герой: она бы ни за что не смогла добавить ко всем ударам со стороны издательств и рецензентов еще и собственную критику, боялась даже ненароком, околичностью, согласиться с этими бесчувственными чиновниками от литературы, оказаться на их стороне, – и в результате трусила самого горластого страдальца, забиравшего все шире власть. Антонов понимал, что теща Света именно боится отмеченных страданием людей – еще и с тем оттенком страха, с которым впечатлительные женщины боятся мышей и привидений, – и поэтому, случись на самом деле с кем-нибудь из близких настоящее несчастье, она навряд ли сможет быть достаточно тверда, чтобы под свою ответственность наладить для себя и для другого нормальную жизнь. Однако фальшивый, исполненный кипучей жизни страстотерпец вроде Геры мог вить из нее веревки:

для него теща Света была готова на что угодно и мотыльковой пантомимой умоляла Антонова из-за Гериной покатой, плохо укрывающей спины как-нибудь перетерпеть его безостановочный террор.

Антонов ловил себя на том, что и сам боится оккупанта: еще у входных дверей, заслышав Герин голос, транслирующий себя в телефонную трубку, он чувствовал тошную слабость в груди, и раздевание его, с длинным сволакиванием хрустящего, словно соломой набитого, пуховика и сложным обменом ботинок на разъятые тапки, превращалось в сплошное мучение, – а после эти же тапки на черной тяжелой резине грубо упирались в линолеум коридора, когда Антонов, с белым перышком на мятом рукаве, пытался независимо войти к коварному врагу. Первые слова приветствия вырывались у него из шершавого горла с каким-то добавочным клекотом; антоновское чувство собственного достоинства, мешавшее ему удобно и вольно усесться на стуле, служило для Геры неистощимым источником потехи; ледяное «вы», которое Антонов при общении с врагом пытался сохранять, было таким же незащищающим и нелепым, как и тощий антоновский кулак, похожий на яблочный огрызок по сравнению с целым и крупным Гериным фруктом, иногда ложившимся для острастки поверх упитанного слоя коммерческих договоров. И если для Геры «интеллихент» Антонов служил доступным продолжением обидного в своей неуязвимости поэта-модерниста, то для Антонова в Гере внезапно воплотился давний призрак, главный кошмар его отрочества – молодец-второгодник с нечистой мордой, похожей на паленую куру, и с устрашающим набором кусковатых зубов, желтых, как плохие янтари. Это было жуткое исчадие мужского туалета, где оно курило, пило марганцевый, с нерастворившимися крупинками, неотстирываемый от одежды портвейн и откуда иногда выползало, источая крепкий запах канализации, на избранный урок. В том же туалете, снабженном, чтобы было больнее обрушиваться, тремя фанерными зелеными кабинками как бы из прессованной хвои, происходили разборки с неугодными, которые начинались с курносой боли от тычка ковшово-темной, картофельным ящиком пахнувшей пятерни в ослепшее лицо и заканчивались на мерзостном полу, где жертву, сопя, окапывали пинками. Горячая, хвойно-горькая дурнота, чужие, всегда как бы