– Интернат? – воскликнула она на приеме у одного известного врача. – Я никогда такого не сделаю. Никогда!
– То, что вы делаете, гораздо хуже, – мягко возразил ее собеседник. – Подумайте сами, Дафна: дома вы не сможете научить его тому, что он должен знать. Ему требуются совершенно иные навыки, чем те, которые вы сумеете ему дать.
– Тогда я сама их освою!
Она кричала на него, потому что не могла кричать на глухоту Эндрю, или на жизнь, на судьбу, или на богов, которые были так неблагосклонны к ней.
– Провалиться мне, но я выучу их, и я буду сидеть с ним день и ночь, чтобы помочь ему!
Но она уже это делала, и это не работало. Эндрю жил в полной изоляции.
– А когда вы умрете? – спросил педиатр грубовато. – Вы не имеете права так с ним поступать. Вы сделаете его целиком зависимым от вас. Дайте ему право на собственную жизнь, черт возьми! Школа научит его самостоятельности, она научит его жить в нормальном мире, когда он будет к этому готов.
– И когда это произойдет? Когда ему будет двадцать пять? Тридцать? Когда у него уже не будет сил покинуть мир, в который его поместили? Я видела людей оттуда, я говорила с ними через переводчика. Они даже не верят, что когда-нибудь, как они говорят, «услышат людей». Они все отверженные, черт возьми! Некоторым из них по сорок лет, и они никогда не жили нигде, кроме интерната. Этого я ему не желаю.
Эндрю сидел, наблюдая за разговором, завороженный жестикуляцией и выражением лиц, но ничего не слышал из гневных слов, произносимых матерью и доктором.
В течение трех лет Дафна продолжала сражаться, нанося постоянный ущерб Эндрю. Тем временем стало очевидно, что Эндрю не сможет говорить, и, когда ему исполнилось три года, ее новые попытки познакомить его со здоровыми детьми на площадке потерпели поражение. Все его сторонились, словно откуда-то знали, что он совсем другой. Однажды она увидела, как он сидел в песочнице один, смотрел на других детей, по его лицу текли слезы, а потом он посмотрел на свою маму так, как будто хотел спросить: «Что во мне не так?» Она подбежала к нему, схватила на руки, нежно покачивая. Оба плакали, чувствуя себя отверженными и испуганными. Дафна чувствовала, что подвела его. Через месяц война для Дафны закончилась. С тяжелым сердцем она стала ездить по школам, которые отчаянно ненавидела, чувствуя себя так, словно в любой момент у нее готовы отнять сына.
Она бы не вынесла еще одной потери в своей жизни. И все же знала, что если этого не сделает, то исковеркает собственное дитя. Освободить его – самое большее, что она обязана была ему дать. И наконец нашла единственную школу, где она согласилась бы его оставить. Школа находилась в небольшом уютном городке в Нью-Гемпшире, ее окружали березовые рощи, в парке был симпатичный прудик и речка, где дети ловили рыбу. И что ей понравилось больше всего, так это то, что там не было «воспитанников» старше двадцати лет. Их не называли пациентами или больными, как то было принято в других интернатах. Их называли детьми и учащимися, как обычных людей. И большинство возвращались в семьи после достижения старшего подросткового возраста, чтобы по возможности поступить в колледж или начать работать. Пока Дафна медленно прогуливалась по парку с директором, статной седой женщиной, она вновь почувствовала всю тяжесть своей утраты, сознавая, что Эндрю может провести здесь около пятнадцати лет или по крайней мере лет восемь – десять. Предстоящая разлука разрывала ей сердце. Это был ее последний ребенок, ее последняя любовь, единственная родная душа, и она собиралась его покинуть. От этой мысли глаза снова наполнились слезами, и Дафна ощутила ту же пронзительную, невыносимую боль, которая терзала ее на протяжении месяцев, прежде чем она приняла решение. Когда же слезы потекли по лицу, она почувствовала на плече руку директрисы и вдруг очутилась в тесных и сердечных объятиях этой пожилой женщины и выплакала всю боль минувших четырех лет, включая и ту, что накопилась до рождения Эндрю.