В двадцать первом в городок приехал на короткие гастроли симфонический оркестр из столицы. Она ходила на все концерты, садилась во второй ряд и упивалась Гайдном и Вагнером. Черный фрак молодого дирижера, его белое интеллигентное лицо пробуждали у нее в мозгу какие-то туманные образы, ассоциировались со стихами о безысходности, о соловьиных трелях в липовых аллеях, о белом платье блоковской Невесты. А угрюмая музыка Вагнера будоражила кровь, звала к решительным поступкам.
Дирижер заметил красивую девицу из первых рядов и как-то после концерта подошел к ней. Потом был темный парк без соловьев, жадные руки, расстегивающие платье, и холодная трава. Понять она так ничего и не смогла, разве только то, что Надсон и Майков лгали ей, лгали так же бесстыдно, как и дирижер, показавшийся ей вначале волшебником, а затем просто мерзавцем. Она сочла себя обкраденной. Праздника любви не состоялось, и она перестала посещать концерты. Да и дирижер вскоре уехал, забыв о приключении, о глупой экзальтированной девице. Тем и закончилась необыкновенная любовь.
Но плод мимолетного романа уже зрел у нее под сердцем и в двадцать втором появился на свет. У мальчика была странно большая голова с заметной вмятиной на темени и маленькое, какое-то старушечье лицо. Сначала она боялась на него смотреть, потом привыкла, смирилась с его существованием, с криком, с пеленками, с укоризненными взглядами родственников. Смирилась, но сама внутренне сжалась, затаилась. Она сразу подурнела после родов. Красивые черты лица обострились, взгляд стал бегающим, губы она теперь поджимала. Миловидная женщина вдруг преобразилась. Она по-прежнему работала в библиотеке. Однако ничто уже ее не занимало. Она перестала читать стихи, разорвала свои обширные знакомства, уединилась, замкнулась, стала равнодушной ко всему окружающему.
Тик-так… Назаров взглянул на циферблат. Прошло три минуты… Конечно, она ненавидела его всегда. Потому что он волею случая оказался сколком с того человека, который, как думала она, испортил ей жизнь. Он не был внешне похож на отца. Сперва он рос уродливым хилым ребенком. Годам к четырем выправился, вмятина на темени стала незаметной под волосами. Но мать все равно не любила его, и он не ощущал никогда ее ласки. Мать одевала его, кормила, следила, чтобы мальчик был чистеньким и сытым. Но все это делалось без внутреннего тепла, без вдохновения, без доброты. Боль, пронизавшая ее существо в тот вечер в парке, осталась в ней, с ней, около нее. Чтобы хоть как-нибудь отомстить дирижеру за эту боль, она подала в суд на алименты. И однажды удивленный дирижер, к тому времени уже имевший некоторую известность, получил исполнительный лист. Он чертыхнулся, изругал себя последними словами, но платить стал исправно. Ей этого показалось мало, она захотела приехать к нему с сыном, написала письмо, в котором между строк ярким факелом пылала ненависть и к дирижеру, и к сыну, и ко всему миру. Но письмо почему-то осталось неотправленным и попалось на глаза сыну, которому было уже четырнадцать лет. Все, что неосознанно улавливалось чуткой детской душой, все вдруг открылось, приобрело определенные очертания и беспощадную ясность. В нем стала закипать ненависть к матери, к ее пустому взгляду, ровному бесстрастному голосу, поучениям и советам.