А утром, только запел долговязый петух первую зорю, Калина повел Яшку и Сеню Верховского наблюдать свою старинную вотчину. Было начало июля, канун Прокофьева дня, ночью дождя не было, но висел густой холодный туман, под утро он опустился ниже, и черный остров совсем замок. Вскоре туман осел, и небо вверху оказалось тускло-серым, с легким матовым блеском. Какой-то ровный гул шел накатом, и когда замирал он, наступала благословенная неземная тишина. Калина присел, расслышав крики, по-мальчишески крутнулся на пятках:
– Во, словно быки. Они завсе так. Нам на радость кожа ревит.
Переждали туман и пошли на тягучий шум прямиком через остров одному кормщику ведомыми путиками, и моржовый рев становился все шире и плотнее.
Небо стало льдистым и бесплотным, солнце залегло за лохматым белесым облаком, и холодный сквозняк, будто открыли громадные ворота, тянул из бесцветной пустоты, все – и море, и дали – было чисто, но воздух по-июльски не дрожал от тепла, а фиолетовые горы на Матке, которые сегодня виделись словно рядом, плоско стояли в горизонте. Вдруг с пустынного неба редко замусорило снегом, соленый ветер-полуночник родил хлесткий град.
– Опять все не слава Богу, – бормотал Калина, оскальзываясь бахилами на каменистой корге[55]; вышли на самый берег, потом обогнули скалу под птичьим базаром, где во множестве гомонили, хохотали и вскрикивали люрики и гагары, тупики и моевки, тулупаны и поморники. Все пело, рождалось и страдало неистово и нетерпеливо. Но если птичий грай был похож на перебранку ветра в дымнике, то моржи ворчали басовито, и казалось, будто зимний шквалистый побережник бьется накатом в бревенчатые стены, и тогда перед этой неистовой силой все меркнет, тухнет, гаснет: лучина пронзительно вспыхивает в светце и пускает горелую вонь, а бабы крестятся и шепчут одними губами, пугаясь заледенелых оконцев: «Осподи, помилуй и сохрани».
Моржи лежали совсем рядом, и от них несло такой душиной, хоть в бегство обращайся. Рыжие морские чудовища лениво катались по каменной площадке, порой вздымались всей громадой на задних ластах-катарах, и тогда под щетиной усов угрозливо блестели косо расставленные клыки-тинки. Крайнему моржу не спалось, он то чесался, то поднимался, шевеля вздернутым носом, а маленькие глаза налиты кровью, будто от пьянства, и морошечной желтизны тинки врозь пошли – настоящий разбойник. Но, видно, не учуял зверь страшных запахов, усмирила его покойная тишина, и он опять распластался по черному камню. А из воды, нагулявшись вдоволь, выходили новые моржи. Они хватались за край берега клыками, выползали, и если не было места, то своими тинками приподнимали лежащих и перекатывали дальше, а сами ложились на их место. Только молодые моржата то и дело взбулькивали в море и карабкались обратно, сердя друг друга и задирая, и тогда глухо бренчали их короткие клыки, и на всю жизнь оставались на каменной кости светлые зарубы.