Скитальцы, книга первая (Личутин) - страница 59

Тина смущенно отвернулась:

– Вот лешак, хоть бы стыд-то прикрыл.

– А ты гляди пуще, небось соскучилась, – сказал, подсмеиваясь, деверь, а рядом с ним стоял Калина и оглаживал длинную бороду, побитую серебром.

– Ой-ой, – всплеснула руками Тина, побежала к кострищу, расшевелила покрытые пеплом угли, навесила на деревянные крюки котел со вчерашней вытью, каша даже не успела выстыть.

– На ханзинские пожни сел? – спросил Калина у брата, кивая головой на ту сторону.

– Слыхал я краем уха, будто два ведра водки поставил. А сход и за ведро был согласен, лишь бы на дармовщинку выпить. Уж кой год травные места пустуют. А ему что, он и у черта кушак стащит.

– А ты-то как там, небось блазнит? – спросил Калина, намекая на братнево одиночество.

– Живу в своих Кельях да от леших отмахиваюсь.

– Помрешь, дак и схоронить некому будет.

– А уж так. Это верно дело...

– Дак перебирайся к нам, не стеснишь, – вдруг смущенно и глухо предложил Калина.

Но Гришаня промолчал, словно бы не расслышал Калину, ушел от ответа.

– Ну, а ты-то как, оклемался? Вчерась как прибыл, так пластом и пал.

– Вроде ожил. Ожил вроде, – сухо рассмеялся Калина.

– Не нами сказано: кто в море не бывал, тот и горя не видал. Помнишь, Калинко, татушку? Придет, бывало, с моря, кается: веком ноги моей в море не будет. Не то в воду, а к воде не подойду. И почнет деревья валить, пожоги делать; только бы навину[22] пахать, а он как затоскует-заболеет. Вот и побежал опять в Мезень к мещанам наниматься. А где лежит нонь, один Бог ведает.

– А мне уж в море не бывать. Зарок дал, – вдруг сказал Калина.

– Не зарекайся, брательник. Не мы правим собой, – возразил Гришаня, смутно жалея брата и догадываясь о какой-то смертельной беде, случившейся в полуночной земле, но расспрашивать не стал: поведает, как время тому придет, когда горестно ожгет душу и станет невозможным молчать более и мучительно захочется освободить память от воспоминаний.

Впервые после года разлуки сел Калина Богошков во главе трапезы и, прижав туго замешенный ржаной каравай к груди, сначала нюхнул хлебушко, клоня седую голову, потом ловко и бережно разрушил его на длинные ломти, сложил горкой посреди холстинки, а горбушку подал сыну.

– Ой, Донюшка, у тебя жонка-то будет горбата, – засмеялась Тина, опять готовая плакать от радости.

– Горбата, да богата. Ничего, Донька, от горбушки набирают силушки, – хитро утешил дядя Гришаня.

И только Калина Богошков молчал: хмурая тень набегала на длинный желтый лоб, и тогда жестко сдвигались брови, но тайная улыбка тревожила губы, покрытые белыми пятнами, и Калина улыбался, не раздвигая рта. Ел он тихо, словно стеснялся иль не замечал никого, осторожно волочил деревянную щербатую ложку с кашей, подставляя под нее хлеб, жевал долго и бережно, и сухие щеки тогда глубоко западали. Однажды Калина забылся, что-то хотел сказать иль поперхнулся, но раскрыл широко рот и показал черные пустующие десны, будто век не бывало у мужика зубов. Тина заметила это и сжалась вся, словно ударили ее, но виду не показала, из котла еще подложила каши.